elena_2004 (elena_2004) wrote,
elena_2004
elena_2004

О "сказочном" времени

Оригинал взят у istoriograf в О "сказочном" времени
Выкладываю написанную, что интересно, по-русски статью-рецензию писателя, публициста Ю. Мацкевича на роман Павликовского "Детство и юность Фадея Иртенского", которая была опубликована в 1962 г. в эмигрантском "Новом журнале". Статья называлась "О "сказочном" времени".
Józef-Mackiewicz
Великий польский  писатель  Генрих Сенкевич как-то сказал: "Беда народам, которые любят свободу больше, чем отчизну!" Такого рода  возвышенные мнения легко было высказывать в  эпоху, когда свободолюбивые революционеры даже в заключении пользовались чуть ли не большими почестями, чем ныне контрреволюционеры в так называемом свободном мире. Личной свободы (по сравнению!  по  сравнению!)  было  до  отвала,  а  вот  отчизна,  Польша, жила в политической неволе. То — не всегда понятное современникам — противопоставление тогдашнего права личности ограничению  масс,  первенство  человека  по сравнению с  общностью стало причиной того,  что в  польском обществе,  в  целом желавшем  восстановления национальной независимости, взяло верх — по праву реакции — течение как раз противоположное. Не человек важен — важна отчизна. Это не могло не отразиться на психологии польского литературного творчества, ставшего, из-за отсутствия более действительных возможностей политического воздействия,  знаменосцем польской независимой мысли. О лозунгах вроде "человеколюбия" упоминалось с некой презрительной гримасой. "Бого- и правдоискательство"  считалось  чуть  ли  не  казенщиной  официальной русификации.
И в то время,  как героем русской литературы оставался  —  человек,  в  польской  наличие  человека  служило  как  бы только заслоном, за которым, в большей или меньшей мере, скрывался подлинный герой: Польша. Этот несомненный, глубокий патриотизм рикошетом привел к "политизации" польской литературы, а вместе с тем и к своеобразному, легкому увяданию общегуманистического корня за счет национальной сердцевины. От этого польская литература стала несколько односторонней, а подчас однообразной, и чуть-чуть (да простят мне мои соотечественники! — хотя я знаю наперед,  что не простят...)  — скучноватой.  Вот в этой-то, по-нынешнему скажем, — "линии", названной мною для сопоставления с сегодняшним "соцреализмом"  — "польреализмом",  и  кроется,  по-моему,  главная разница между польской и русской литературами дореволюционного времени, а не в недостатке талантов.

Талантов и в Польше было много, но они служили больше "делу", чем чистому искусству.
В семидесятых годах прошлого столетия сибирские тюрьмы и каторги с разрешения правительства посетил уважаемый доброжелатель, англиканский патер Генри Лансделл,  религиозно-филантропический деятель.  В выпущенной им затем в Лондоне и переведенной  на  многие  языки  книге английский  автор  упоминает,  что уже после возвращения в Англию ему попала в руки, в английском переводе,  повесть "одного русского, некоего Федора Достоевского, под  заглавием  'Заживо  погребенные’".  Англичанин  упрекает Достоевского за излишнее сгущение черных красок, и на двух с половиной страницах полемизирует с Достоевским, доказывая на основании приводимых им географических и фактических данных, что рассказ "некоего Александра Петровича Горянчикова" — вымышленный  и что так  худо в  Сибири быть не могло и быть не  могло. Одним словом, получается выступление иностранца в "защиту России" от русского писателя. Этот (кстати, кажется,  мало известный случай)  может служить классическим примером того,  что в польской литературе ни под каким видом не было бы ни возможным, ни допустимым. Никогда. Ни раньше, ни теперь. Никакая мировая известность, никакой литературный талант не предохранил бы польского писателя от клейма "измены национальному делу", если б он позволил себе в своем  произведении до такой степени  "очернить" Польшу, что даже иностранец стал бы на ее защиту!
Разумеется,  с  моей  стороны,  это  только  попытка  схемы,  отнюдь не претендующей на серьезное обобщение. И если я употребил выше губительное для всякой литературы словечко "скучноватость", то лишь по чисто субъективному восприятию. Ибо мне лично кажется, что в жизни интересна в сущности только правда.  Какая бы она ни была. Все прочее менее интересно. Отсюда я и делаю вывод, что в литературе интересна лишь истина, т. е. доведенная до наиболее возможной степени искренность автора.  Менее же интересен  заранее  предрешенный  вывод,  тезис,  всякая  обязывающая автора тенденция.
Само собой разумеется, что это, в первую очередь, относится к литературе, связанной с историческим прошлым,  с изображением былого; со всем, касающимся давно забытых фактов, семей — вечной памяти — людей, географических названий, отчасти уже переименованных;  мебели,  большей  частью уже поломанной,  картин, когда-то висевших на стенах большей частью уже сожженных усадеб.
Вот почему мне хочется обратить внимание на книгу Михаила К.  Павликовского  —  "Детство  и  юность  Фадея  Иртенского",  вышедшую года два тому назад в  польской эмиграции.  Книга эта из ряда вон выходящая. Не только по таланту автора, но и по глубокой искренности  изображения  "дел давно  минувших дней".  Дней  индивидуалистической, незабвенной эпохи, умершей стремительной смертью на полях войны 1914 года.
Павликовский называет свою книгу романом. В сущности, она не  роман  в трафаретном  смысле этого слова.  Некоторые думают, что это попросту автобиография.  Пусть так.  По-моему, классификация тут ни при чем. И так уж, заметим вскользь, слишком много классификаций применяется к литературному творчеству.  Пиши, как  хочешь,  лишь  бы  хорошо!  Павликовский  написал  хорошо. Главное,  что он  порвал со схемой  политико-патриотической  подкладки в подходе к происходящим событиям. А подкладка, фон событий,  с  национально-политической точки  зрения,  как  раз очень щепетильны: последние годы русского царствования на землях издревле спорных.  (Дорогие читатели, вам не приходилось замечать, что чем более вещь спорна, тем более считается она заинтересованными сторонами: "бесспорной"?).
В  сущности  говоря,  это  последние  дни  Великого  Княжества Литовского. Для нынешнего коллективного способа мышления,  неосведомленного в былых терминах, такое определение может показаться не совсем ясным.  Но в те времена не наступило еще полное слияние жизни с политикой.  С политической точки зрения,  после раздела польско-литовского государства,  Вел.  Кн. Литовское осталось лишь в упоминании титула российского императора. Но с жизненной точки зрения оно продолжало существовать — хотя и переименованное  в  "Северо-Западный  Край"  —  во  всей  своей  повседневности, в территориальном единстве. Замечу на полях, что восточные  и  северные  границы  Могилевской  и  Витебской  губерний проходили дальше по Андрусовскому миру  1667 года  (т. е. до границ  "1772").  Граница,  отделявшая  Ковенскую  губернию от  Прибалтики  и  Восточной  Пруссии,  была  определена  мирным договором,  заключенным у  Мелненского озера между Литвой и орденом Крестоносцев  в  1442  году;  а  южная  граница  "Северо-Западного Края" осталась все той же, установленной Люблинской Унией между  Короной-Польши  и  Великим  Княжеством, с  1569 года.  И лишь впоследствии  большевицкой  революцией  да  раздорами  польско-литовско-белорусских национализмов, вековое единство разорвано на куски.
Вот  об  этом-то  крае  и  повествует  Павликовский.  Автор  — страстный  охотник.  Отсюда  его  тонкое  чувство  природы.  Иногда сквозь рассказ как бы слышатся легкие шаги по летнему песку приозерья;  тихий  шелест  мха  под  ступней  мягкого  сапога;  бурчание воды,  выдавленной  меж  травянистыми  кочками  березняка.  Эх, край родной! Не забыть. Потянулись нерубленные лесища Березины, пыльные дороги, сбегающие где-то к паромам. "Нескорый дальний путь" сквозь прибрежные туманы, и ранним утром завтраки на изрезанном столе еврейской корчмы.  Бывает,  вихрь рвет-вытягивает по-весеннему беспомощные ветки тополей, шумит над проселочными распутьем. Где-то стучит непокорная ставня; тяжело, через  улицу"  ступает  мужик,  не  обходя луж.  А  там,  впереди,  в необъятном  будущем,  опять  лето;  и  сурово  позеленеют  хвойные пущи,  расцветут  на  радость  страннику  неюжные,  придорожные цветы.  Приземились,  растянулись  села-деревни;  посередине  непролазное болото, низом — лай собак, верхом — дым нехотя тянется в облачное по-будничному небо. Большое количество бессолнечных дней, зелено, сыро; бывает туманно, снежно и трескуче-морозно.  Бедно?  Уныло?  Кто  его  ведает,  может,  кому  и  так,  для  кого чужды  бесконечные  просторы  от  Полангена  до  Днепра,  от  Задвинья до вязких чащ и топей Полесья, далеко-далеко за Припять.
Казалось бы,  по чем тут скучать да тосковать? Что не проносятся больше по аллеям панские экипажи?  Что не блещут огни в окнах шляхетских  усадеб?  Почему  Павликовский,  почему мы  все смотрим на оставшуюся попрежнему землю, как на что-то пропавшее, на не-вернуть-бывший-пейзаж? Ведь знаем же мы наизусть, что и сегодня последними в осень улетят грачи и с первым узором морозного инея прилетят с севера те же снегири,  те же свиристели...  В чем  же,  в  чем  кроется  существенная  разница  между  пасмурным утром бывшего [Великого Княжества Литовского]и пасмурным утром БССР?
Я знаю, в чем разница. Я лично изведал эту разницу, ставши в подсоветское  время  ломовым  извозчиком,  исколесившим  родную страну в беспросветную пору постигшего ее несчастья. Это разница между меланхолией и безнадежной скукой. Вот она, травящая нутро жизни скука! Как будто солнце всходит и заходит, а посмотришь кругом — и откуда-то появляется в углах рта морщина омерзения. Не нагнется ранней весной мужик над пашней, не подымет комья с собственной десятины,  не скомкает в мозолистых пальцах. Неохота. Опостылели вдруг и леса, и поля, и под коллектив взятые деревни. Оттого ли,  что ничто уже не принадлежит ни Богу, ни людям?
Правда и то, что нет больше ни панского, ни казенного, ни церковного,  но  нет  и  мужицкого,  а  все,  что  ни  есть,  и  рыба  в  пруде,  и птицы в саду и те, все-все, и судьба человеческая, стали — "социалистическими" ...Но вернемся к дням,  вспоминаемым Павликовским, дням воцарения этого идола всемирной скуки. Автор ничего не приукрашает, ничего не переиначивает. Его герой, Иртенский, воспринимает окружающую жизнь так,  как большинство ему подобных,  по дворянской потомственной традиции, хозяев этого края, издавна принявших польскую культуру. Общественные и политические взгляды  Иртенского тождественны с взглядами его среды:  белорусская, крестьянская масса, сырой аполитический материал  (каким она, в действительности, и была в те годы), с которой считаться не приходится; территория же б. Великого Княжества Литовского неразлучно связана с  польской  "Короной".  И  в этом автор,  конечно,  прав. Если б он стал подгонять тогдашние взгляды к сегодняшним политическим  "уклонам"  да  заискивал  бы  и  щеголял  "прогрессивностью"  перед обязывающей линией демократии, то говорил бы  попросту неправду. Было так, как было. Люди, общество, помещики, чиновники, личные и казенные дела, деньги. Юность, студенчество, охота, любовь, мелкие страдания, большие радости.
Не тайна,  раз  уж опубликована эта вещь,  что Павликовский хотел сначала дать описанию тех времен заглавие: "Сказка..." Вот тебе на! Были ли — спрашивается — распространены почти в каждом польском доме изображения Польши в виде девицы, скованной кандалами неволи,  или не были? Были.  Как же в таком случае сочетать  этот  факт  с  понятием  "сказки"!?  Только  из-за  тоски  по юным  годам,  обыкновенно воплощающим  "старые,  добрые времена"? Несомненно; но, думается, это не единственная причина тоски по "сказочности" минувшего. Есть еще что-то другое, по чем поневоле затоскует порой изношенная в "массовой культуре" человеческая душа. Это тоска по жизни на правах стопроцентного "частника".  Понятно,  что такая  жизнь ближе к  раю,  чем другая.  Дал  же Господь  Бог человеку свободную волю.  Ну  вот,  и делай с ней что тебе хочется. Бесспорно, это — право реакционного типа, контрреволюционного  порядка,  но  зато  дающее  возможность,  хотя  бы только в воспоминаниях, уйти от сегодняшнего коллективизма.Царская  Россия  не  была  страной  демократической;  но  в  последние годы была страной либеральной. Демократия — это еще не свобода,  это  пока  только  равенство.  Свобода  —  это  либерализм. Сочетание равенства со свободой  — идеал,  к которому стремимся мы все.  Об идеале  и помину не было!  Нельзя сказать,  чтобы царская  Россия была государством,  основанным на общественной несправедливости. Справедливости можно было добиться иногда скорее, чем в какой-нибудь сегодняшней демократии. Но Россия была страной, основанной на большом неравенстве. В сущности, несмотря  на  драконовские  иногда  меры  по  русификации  "инородцев", ввнутренняя структура государства опиралась не на нации, а на сословия. Вот почему тогдашнее преследование национальных освободительных движений несовместимо с нынешним понятием "преследования".  Ибо  ныне  национальное  преследование  неотделимо связано с личной свободой человека.  Тогда же,  по единственному обстоятельству, что 80% польских политических деятелей принадлежали еще к сословию дворянства, личная их судьба была такова, что  "угнетаемым"  могли  позавидовать  80%  "угнетателей",  поскольку три  четверти  русского  народа  принадлежали  к  крестьянскому сословию, лишенному дворянских привилегий и в принципе, и из-за тех действительных материальных выгод,  которыми пользовалось высшее по сословию общество.  К тому же надлежит прибавить вескую особенность старого мира,  на  которую совершенно справедливо обращает внимание проф. Степун в своих воспоминаниях, а именно, что царское правительство не занималось "воспитанием человека". Запрещая политическую деятельность,  не вмешивалось в частную жизнь.  Тогда  еще не было великой воспитательницы человека,  коммунистической партии,  так что люди,  естественно,  жили  на  более  веселый,  старый  лад.  Помнится,  как  в чеховской  "Степи"  нагрянуло  вдруг  на  еврейский  заезжий  двор блестящее явление  графини  Браницкой,  и все тотчас стали  перед ней  с  глубокой  почтительностью,  склонив  головы,  а  сам  хозяин, Мойсей Мойсеевич,  метался даже как угорелый,  забыв и про других гостей и как бы про весь свет Божий. А ведь известно было, "что в  графининой  гостиной  висели  портреты  всех  польских  королей". Так  вот.  А  в  других  гостиных  висели  упомянутые  изображения Польши,  скованной  кандалами  русской  неволи,  или  знаменитые картины  Гроттгера,  воспевающие  польское  восстание  1863  года. Разумеется, были многие, кто шли и в тюрьму и в Сибирь. Но, так сказать, на местах борьба за "удержание национального владения" велась в  несвойственном  позднейшим  преследованиям  антураже, то есть с некоторыми удобствами. Понятно, это говорится не в назидание будущим поколениям, не в похвалу и не в упрек. А ради лишь констатации объективного положения вещей. Впрочем, Павликовский относительно редко затрагивает эту  политическую сторону  жизни.  Он больше  касается самой  жизни.  Назиданий  в  его  превосходной  книге  нет  никаких, хотя есть много поучительного. Зато — великолепная плеяда разнообразных типов, чудаков, иногда самодуров, обыкновенных прожигателей будничных дней  и полноценных представителей общества.  Люди  положительные,  люди  отрицательные.  Это,  конечно, везде так, и естественно, на берегах Вилии, Березины и Припяти не могло быть иначе. Многогранность не нова. Она именно: стара. А на старину слижком уж часто смотрят односторонне. И помнят ее уж немногие. Их число уменьшается из года в год. Жаль, что "Фадей Иртенский" не издан на русском языке. Это книга большой ценности.
Tags: Польша, Россия, культура, литература, общество, политика
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments