elena_2004 (elena_2004) wrote,
elena_2004
elena_2004

Михаил Долбилов: Как обустроить Российскую Империю (3)

http://polit.ru/article/2013/08/17/dolbilov/
Британский опыт в Индии всегда был на слуху и на виду у российских администраторов, и особенно с 60-х годов ссылки на него становятся таким хорошим тоном в аналитических записках бюрократов. Общий тон был такой, что мы не выбиваемся из правила, мы не звери и мы даже лучше других, в Индии вон что творится, какое там было жестокое подавление знаменитого сипайского восстания! Вот это не совсем пустая риторика. Действительно, имперские управленцы присматриваются, что-то берут, что-то используют как риторический опыт, и в любом случае Российская империя оказывается в каком-то общем поле имперских проблем. На более конкретном уровне, на уровне практической политики, мне кажется, соседство Пруссии, затем уже Германского рейха, новосозданной бисмарковской Германской империи и соседство Австрии, а с 1867 Австро-Венгрии (все-таки, применять это название к более раннему периоду до создания Двойной монархии некорректно) было определяющем. Да, смотрели на Британию, смотрели на Францию, на Османскую империю, но на уровне управленческой ткани принципиальными были прусское и австрийское соседства.

Если суммировать, неизбежно упрощая, этот имперский опыт, то можно сказать, что Пруссия и Австрия служили двумя альтернативными моделями политики. С Пруссией связывалась, особенно начиная с бисмарковской эпохи, успешная ассимиляторская политика гомогенизации. Я употреблю это кошмарное слово. Лесков использовал слово «уединоображивание», мне оно очень нравится. Это прусское уединоображивание, и дискурс был примерно такой: пруссаки молодцы, вот немецкая аккуратность, немецкая методичность, немецкая последовательность, куда нам там до них! И на этой же волне рождались такие полунеформальные проекты, обсуждавшиеся в 60-е годы: половину Царства Польского, наиболее крепкий орешек для российской ассимиляции отдать Пруссии, Бисмарку, пусть он там продолжит свою политику и прекрасно справится, а мы оставим поляков пожиже, послабее, помягче и что-то с ними сделаем. Подобный дискурс проявлялся даже в подступах к практической политике.
Австрийская политика связывалась больше с принципом «разделяй и властвуй». И она официально всегда больше осуждалась. Австрийский эксперимент поощрения этнической самобытности, создания культурно-этнических анклавов и поощрений местных языков, образование на местных языках, на польском, на чешском, на украинском (русинском, как его называли) в Галиции – вот эта политика всегда официально осуждалась.
Австрия вообще была, особенно после наполеоновских войн, хотя и союзником, но она в имперском дискурсе была неудачником, такой смешной, нелепой, еще и коварной, хитрой, таким двуличным неудачником. Это очень хорошо видно в «Войне и мире». Толстой писал в 60-е годы, после Крымской войны, когда еще на Австрию добавилась дополнительная обида за ее враждебный нейтралитет. Он проецировал такое презрение к Австрии на начало XIX века, когда отношение еще не так сформировалось.И вот эта этническая политика, создание конгломерата территорий, каждая управляемая на своем особенном базисе из центра и в значительной доле автономная – эта политика всегда официально отвергалась, но что интересно: на практике имперские власти все-таки пытались экспериментировать, и использовать какие-то элементы этого поощрения самобытности.

Упрощая, можно сказать, что доминирующей моделью была прусская. Хотели быть как пруссаки, как германцы, это был своеобразный идеал. Опять-таки, это не противоречит тому, что я сказал вначале: о том, что некая изначальная модель России все-таки была однородной, гораздо более монолитной, чем империя была в действительности. Все-таки мало кто жил с комфортным чувством, взглядом на все это безбрежное, расползшееся многообразие. Инстинктивно хотелось простоты и уединоображивания, но поскольку из имперской администрации трезвые головы никогда не исчезали, они понимали ограниченность управленческих, административных, денежных ресурсов, необходимых для этого.
Австрийская политика, эта политика баланса и лавирования, политика уравновешения одной этнической группы другой казалась привлекательной, очень сложной, невыигрышной с точки зрения идеологии, потому что было очень трудно совместить подобную политику с репрезетацией самодержавия, но отдельные ее элементы находили какое-то применение.
Скажем, в Западном крае, в Ковенской губернии пытались поощрить литовскую идентичность и самосознание в противовес полякам. Задача там формулируется с определенной оглядкой на австрийский опыт Галиции.
Можно привести и другие примеры. Здесь мы имеем дело с разрывами между дискурсами и практикой. Зачастую дискурс был определеннее, чем практика, а на практике местные администраторы могли себе позволить отдельные эксперименты, но вряд ли можно говорить о каком-то большом успехе заимствования австрийского опыта.

Другой австрийский опыт, ещеXVIII века, больше нашел применение в России. Это просветительская политика Иосифа II, так называемый йозефинизм.
Если посмотреть в широкой корпоративной перспективе, мы увидим, что политика Николая I на западных окраинах: меры против римско-католической церкви, попытка установить более жесткий надзор над польским дворянством, даже конфискация церковного имущества у католиков, очень робкие его попытки регулировать крепостное право – это весьма похоже на то, что полувеком раньше делал Иосиф II, в частности, в той же новообразованной Галиции после первого раздела Польши. Даже некое эмоциональное сходство между этими монархами есть. Эта установка на рациональность, строгость, аскетизм, такая гипертрофированная честность в самом сценарии своего поведения. Николай в этом отношении напоминает времена Австрийской империи 1780-х годов. Здесь можно больше говорить о типологическом сходстве, о некой логике развития империи, когда применяются сходные методы, похожие подходы и приемы. Меньше, мне кажется, можно говорить о сознательном заимствовании, хотя оно тоже было. Например, когда проектировали меры против католиков. Даже в 60-е годы специальный человек отправлялся в Вену порыться в архивах и найти дополнительные доказательства, что даже католическая Австрия сурово закрывала свои католические монастыри и упраздняла целые католические ордена, и хотя это происходило не в 1860-х годах, а в 1780-х годах,дополнительную уверенность российским чиновникам такая параллель придавала.

Теперь уже ближе к концу хочется с высоты вашего знания сегодняшнего дня получить какие-то оценки. Даже эти репрессии по отношению к католикам: насколько, если пытаться сейчас сформулировать интересы имперской администрации, это вообще была осмысленная деятельность или это была атака ложных целей? И вопрос шире: насколько вся эта политика, на ваш взгляд, успешна? Я даже допускаю, что вы можете сказать, что она именно благодаря своей непоследовательности, нерешительности и слабой дееспособности исполнителей и оказалась успешной…

Плохое исполнение законов – это наше спасение от этих законов, да? Это очень хороший вопрос, и я сразу себя беру под уздцы, потому что я могу об этом говорить ужасно много, и, осознавая это, я прочерчу штрих-пунктирную линию.

Начать с того, что католики были очень серьезной проблемой для всех европейских государств в XIX веке. Происходило возрождение католической религиозности, были серьезные обновленческие процессы в католической церкви, влиятельный и чрезвычайно харизматичный папа Пий IX, который начинал с симпатий национальному итальянскому делу, а кончил убежденным врагом национализма, включая национализм итальянский. Были приняты новые догматы: Непорочного зачатия Девы Марии и гораздо более известный, чаще упоминаемый догмат о папской безошибочности (более принятый, хотя, на мой взгляд, нарочито патетический перевод – непогрешимости)в вопросах веры и совести. Словом, это была чрезвычайно важная эпоха для католической церкви, во многом предвосхитившая перемены XX века и Второй Ватиканский собор. Напомню, что первый был как раз в 1869-70-ом году на пике итальянского объединения.

Хорошо, какая беда от всего этого государству?

Когда я занялся историей католичества на западе Российской империи, то начинал я именно с этого воззрения: беда-то какая? Люди веруют, ходят себе в костел, крестят детей, поют свои красивые гимны и играют на органе, и вообще все это совершенно безобидно. Я и сейчас так, собственно, думаю, в идеале так и есть. Постольку поскольку в той мере, в которой религия остается чисто духовным делом и делом души и частной веры, она сама по себе не порождает политического вызова или политического экстремизма. Я понимаю, на какое минное поле я вступаю, говоря об этом, но в том и дело, что религию очень трудно отделить от политики, и одно дело, когда историк, сидя в архиве, – возмущается тем, что закрыли еще один костел и сослали еще одного ксёндза, и другое дело, когда чиновник приезжает в сравнительно незнакомый регион, сталкивается с плохо знакомой ему религией и помимо этого его заботят проблемы стабильности управления, контролируемости населения, понятности его поведения. Этого чиновника немножко можно понять. И вот как раз тут российский опыт во многом соприкасался с опытом Германии – куда более развитой

в управленческом плане страны, с опытом Франции, потому что в Европе, в XIX веке, везде секулярные власти по-своему боялись католицизма, презирали его, подозревали католиков в диверсиях, в обскурантизме и заговорах. Чего стоит один заново расцветший пышным цветом антииезуитский миф.

Изумительный пример: знаменитый – благодаря прежде всего яркому, но схематичному его портрету в «Былом и думах» Герцена – российский эмигрант Владимир Сергеевич Печерин, принявший в 1840-х годах католическую веру, проведший много лет в ордене редемптористов, служивший миссионером, к середине 1860-х, оставаясь в Ирландии, не просто разочаровался в римско-католической церкви, но воспринял многие из ходульных и вульгарных антикатолических стереотипов, огульно обвинял приверженцев папы римского в моральной низости и политическом вероломстве. Бисмарковскую атаку на католическую церковь в Германии – Kulturkampf – он приветствовал из Ирландии не менее восторженно, чем сделал это из России Достоевский с его манифестами против «латинства» в «Дневнике писателя». Это показатель жгучести «католического вопроса», воедино сплетенного с проблемой политической и культурной лояльности, во всей тогдашней Европе.

Что со всем этим было делать? Я думаю, здесь надо исходить из такой очевидной истины, что проблема инаковерия – это отчасти проблема того, что называется «self-fulfilling prophecy» – самоисполняющееся пророчество. То есть, это не только проблема XIX века, она уходит в эпоху религиозных войн и глубже.

Говоря проще, государственные власти всегда не доверяют еретикам и инаковерующим. Вот тут ничего не попишешь. Я уже третий или четвертый раз заговариваю об эмоциях, которыми я сейчас занимаюсь в своем новом проекте, это впечатано где-то на эмоциональном уровне. Не просто на уровне трезвой и рассудительной рациональной политики, но это эмоции государственного управления. Еретикам не доверяют. Они козлы отпущения, они первые usual suspects – подозрительные по определению лица. Они первые кандидаты на какие-то репрессии, особенно в государстве с развитой конфессиональной базой, если мы говорим об инаковерующих. Это касается, кстати, и этнических меньшинств. И в какие-то кризисные эпохи действительно срабатывает самоисполняющееся пророчество. Вот этот прессинг недоверия, дискриминации, ущемления превышает некоторую критическую планку , и пророчество срабатывает. Безобидные еретики, действительно во что-то верующие, ходящие в свои неказистые, а то и вовсе упрятанные, замаскированные храмы (впрочем, этого, конечно, не скажешь о католических храмах на западе Российской империи), пользуясь случаем, действуют по логике «злодеем лучше быть, чем слыть». Они действительно в какой-то момент отвечают и становятся в каком-то смысле неблагонадежными, они становятся менее лояльными. Их градус лояльности снижается, и власти находят в этом радостное или наоборот удручающее подтверждение всем своим страхам, а дальше уже работает какой-то циклический маховик подозрений и страхов. Так во многом произошло с польскими католиками. Я сейчас конкретизирую, буквально в двух словах.

Когда российские власти боялись католиков в Западном крае, я не скажу, что они совсем промахивались, что они совсем зря тревожились. Католики и усилившаяся католическая церковь, с сильной самоорганизацией, с новыми формами мобилизации, давали основания для тревог. Чиновников страшно пугали сцены молитв в костелах, они боялись хорового пения в них. Когда я впервые столкнулся с этими страхами, изложенными взвинченным, горячечным языком даже в бюрократических бумагах, я был поражен: а что же страшного? Но это были формы религиозности новые, необычные. Такое не часто можно было увидеть в православной церкви, более знакомой этим чиновникам. То есть, не демонизируя этой действительности, я скажу, что свой резон тревожиться у чиновников был. Это было целое сообщество, исповедующее веру, представляющее собой меньшинство в империи, которое переживало бурные перемены и внутренние, и внешние. Но когда власти делали следующий шаг и редуцировали все, что они видели в католицизме , к польскому национализму, смело приписывая любое возмущение, недовольство, протест, жалобу, ропот католиков – польскому национализму, польским повстанцам, мечте о Великой Речи Посполитой, вот тут они делали близорукую ошибку.

Потому что в значительной степени логика восстания 1863-его года была католической, а не польской национальной. Это было во многом не только вооруженное, но и некое духовное предприятие. Это была борьба за большую свободу исповедовать веру.

Вот интересный пример, вычитанный мною недавно из текста, можно сказать, общеизвестного, но всякий раз заново открываемого – «Истории моего современника» В.Г. Короленко. Когда Короленко пишет о своем учении в житомирском пансионе, где было много поляков, и были русские, он описывает сцену ссоры между мальчиками. А работал он над своими мемуарами более полувека спустя, в начале XX века. Суть в том, что поляк стал дразнить русского, насмехаясь над православной обрядностью: «сделал из бумаги подобие чаши и кривлялся над нею, а под конец плюнул в нее».

А именно чин причащения – одно из главных, причем зримых, отличий католического порядка совершения таинств от православного: миряне-католики причащаются телу Христову, но не крови и телу, как православные. Вот этот плевок в чашу вызвал страшную драку и ссору между учениками, которую директору все-таки удалось погасить. И дальше Короленко пишет: «И мы опять жили дружно, не придавая никакого значения разнице национальностей...» Как бы не замечая, что изначально это был конфликт религиозный, были оскорблены религиозные чувства, выражаясь пресловутым современным языком. Издевательство было над религиозным обрядом, оскорбление адресовалось религиозной чувствительности, а позднейшая логика накидывала на это такой покров национализма: что это была только форма, а суть-то была в конфликте польской и русской национальности.

Словом, я склонен придавать гораздо большее значение собственно религиозному содержанию тогдашних жалоб, упований, требований и надежд. И вот власти инстинктивно чувствовали, что какая-то проблема с католиками все-таки есть, что-то надо сделать, больше о них знать, надо как-то реагировать на этот подъем активности. Когда они сводили всё к польскому национализму, это было большой ошибкой, которая лишила чиновников некоторого инструмента понимания, вот тут они промахнулись. Они не то чтобы совсем промахнулись, но они поставили неверный диагноз, очень упростили дело и загнали себя в замкнутый круг подозрений и страха, в котором они вращались до самого конца империи, вплоть до Первой мировой войны. Страх католицизма воспринимался исключительно как польская проблема.
Tags: Австро-Венгрия, Галиция, Германия, Литва, Польша, Россия, география, государство, история, политика, церковь
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments