elena_2004 (elena_2004) wrote,
elena_2004
elena_2004

Каганский В.Л. (3)

Первое: стоит отметить, что большую часть этого времени очень активно действовало государство — скорее, власть (у меня есть большие сомнения, что СССР можно рассматривать терминологически точно как государство). При этом закономерности ландшафта оказывались неподвластны государству. На протяжении советских десятилетий ставилось две задачи: остановить рост столиц и сдвинуть «производительные силы» на Восток. Не удалось.
Начальников стреляли, но всё равно не удалось. И не потому, что мало стреляли, а потому что есть определенные закономерности. При этом сдвиг производительных сил удалось осуществить символически, путем сооружения крупных значимых объектов вроде Братской ГЭС. Но если заниматься размещением реального производства, то рост военно-машиностроительных заводов, и модернизация производства в общем перевешивает «сдвиг на восток». Хотя мы не можем опираться ни на какую советскую статистику по официальной причине: Госплан, отвечавший за планирование народного хозяйства, не раз издавал инструкции, где при любого рода работах запрещалось использовать статистику ЦСУ, Центрального статистического управления СССР (сейчас это Росстат) как недостоверную. Она имела совсем другие цели.
Продолжали действовать определенные закономерности — несоответствие роста больших городов — прежде всего столиц: Москвы и Ленинграда, который был второй столицей. Можно привести еще какие-то более частные примеры. Мой коллега Сергей Тархов рассматривал закономерности развития транспортных систем. Он не обнаружил никакой специфики для СССР. Хотя доктрины утверждали, что развитие производительных сил в СССР особое, «планомерное». Некоторые проекты в этой и других сферах, которые противоречили логике ландшафта, не удавались. Хотя никто ничего не считал.
То есть в пространстве осуществлялась определенные закономерности, и как только власть перестала теребить пространство — смена административного деления и систем управления, террор, расстрелы начальников — начался вполне закономерный процесс, приведший к развалу СССР. Приведу простой пример: почему газон не зарастает деревьями? Потому что его всё время стригут. Когда поля перестают обрабатывать, они зарастают лесом. Вот так и происходит этот закономерный процесс. То есть в системе тоталитарного пространства продолжали действовать закономерности. Я думаю, что они действовали всегда и везде. Это тоже о взаимодействии географии и истории. Это чрезвычайно важно! В каждом конкретном месте можно было сделать всё что угодно, но изменить закономерность невозможно, можно деформировать. Сейчас модная идея — не перенести ли столицу России куда-то в другое место. История такие примеры знает. Следующее поколение подобное может сделать. Бывает момент, когда проблема становится неразрешимой — проще освоить новую территорию.
Второй ход наблюдений — не рассуждений, ведь рассуждать гораздо легче, чем видеть то, что есть на самом деле. Я вспоминаю лекцию А. Ф. Лосева (надо помнить — он был слеп): «А что же мне мешает видеть то, что на самом деле?» Многие процессы сильной трансформации дореволюционного пространства были прерваны. Некоторые из них возобновились, некоторые — нет.
Например, Россия пережила железнодорожное строительство, стоимость перевозок настолько упала, что натуральное сельское хозяйство стало обессмысливаться. И территории к северу от Оки — то, что назвали нечернозёмной зоной — стали утрачивать свое сельское население (они его утрачивали веками, но до революции там сельское хозяйство сохранялось за счет дополнения промыслами и отходничества, оно кстати, опять пошло).
В советское время было велено всюду насаждать сельское хозяйство. Почему — отдельный вопрос. Но это всячески поддерживалось, хотя экономически было бессмысленно. Специалисты это понимали. А. Н. Ракитников, у которого я кое-чему научился, был аграрник, его отец был во Временном правительстве и потому Ракитников был осторожен, но в частных беседах говорил, что сельское хозяйство в нечерноземной зоне — искусственное. Еще он говорил про советские данные производства (сельского хозяйства) — половина потери и приписки.


— Имеется в виду зерновое?
— Всё! Вообще сельское хозяйство в этой зоне не может выдержать конкуренции с сельским хозяйством субтропиков и тропиков просто по климатическим причинам. Тем не менее, сельское хозяйство там поддерживалось, двухсотлетний тренд упадка этой территории был остановлен, была мощная мелиорация. Как только эта поддержка прекратилась, тот процесс, который занял столетие, сжался в десятилетие. Сельского хозяйства на этой территории уже больше нет. Это было неожиданно!
Нет вообще ничего — рухнула инфраструктура, рухнуло расселение, потому что население из этих мест ранее либо ушло, либо занималось полупринудительным сельскохозяйственным трудом. Молодым лесом теперь зарастает территория, как у нас любят говорить, в 5–6 раз больше Франции. Она уже возвращается не к дореволюционному состоянию, а к состоянию тысячелетней или даже полуторатысячелетней давности. И трудно понять, какие там будут леса, потому что на севере идет потепление. Это радикальное изменение. Если говорить о культурной ценности, то это, конечно, утрата, потому что, оказывается, даже советское сельское хозяйство представляло культурную ценность — была освоенная территория, инфраструктура, и был довольно разнообразный пейзаж. Сейчас это монотонные молодые, в основном лиственные, леса «мусорного» облика. Таким образом, происходит дальнейший сдвиг товарного сельского хозяйства на юг, все эти буквально латифундии с присущими им ужасами. Это существенно к югу от Оки.
-Какие именно области? Россия же после советского периода сейчас экспортирует зерно?

— Да, но она импортирует мясо. И мы не знаем, каков баланс. Если говорить об областях, то это Краснодарский край, Ставрополь, Ростовская и Волгоградская области. Но поразительно, уже идет новый процесс — начинают забрасываться поля в лесостепи на черноземах — Саратов, Ульяновск, Воронеж. Как только снизился уровень насилия над людьми и землями, возобновились эти процессы. И начался эффект плотины — прорвало и то, что происходило в Финляндии два века, у нас это происходит за 25 лет. В нашей зоне поля — это редкость, только в пригородах возникает, особенно в Подмосковье, такой чудовищный контраст — суперагломерация, а за ней молодые леса. Это изменение огромной территории. И как все изменения в пространстве, они никем не просчитываются, не наблюдаются. А статистика тут очень запаздывает и, как в советское время, показывает берущиеся ниоткуда показатели. Чтобы это скрыть, введена категория «многолетние залежи» как части пашни. Это для ландшафтоведа, лесника, лесоведа, лесоведа — молодой лес. Такая «пашня» физически непроходима.
— А насколько реально сократились пахотные территории?
— К северу от Оки? Вчетверо. Здесь опять примечательно, что национальные (как говорили в советское время) республики поддержали сельское хозяйство. Северная Россия — территория, переживающая самую быструю трансформацию не за время жизни моего поколения, а вообще за всё время, про которое что-то известно. Это очень сильное изменение, которое может быть подведено под категорию «забрасывания периферии», поскольку это именно территория периферии. И население оттуда бежит. Под бегством я имею в виду, что когда вообще нельзя продать полноценное жилье — крестьянские дома, многоэтажные дома — его просто бросают. То же происходит на Дальнем Востоке, в Сибири. Переместили население, поддержали, а как только это закончилось, не удержали. Это очень важный вопрос. Нельзя же мерить всё горизонтом собственного видения!
В этом смысле все советское оставило след в ландшафте; след страшный или убогий или тот и другой вместе. И интересно, что, как рухнуло сельское хозяйство там, где оно было искусственным, так рухнули и академгородки, созданные за счет накачки ресурсов, создания привилегий. Точно так же сильно ветшают закрытые города — потому что их рост происходил против природы как сущности.
Я думаю, все знают, что такое ковер. Если ландшафт представить ковром, то по нему можно и ногами походить, и картинка красивая, и потрогать можно. Чем был ландшафт Восточной Европы — не только России — век назад? Он представлял довольно простой рисунок — природные зоны, в соответствии с которыми была организована жизнь большей части населения; и голубенькие ленточки — реки, второй элемент, к которому была привязана жизнь. И на севере, и на юге, но по разным причинам. Россия — великая речная цивилизация, географически это действительно так.
И третье наблюдение — это дороги. Природные зоны и реки создавали рисунок ландшафта Старой России. Природный ландшафт трансформировался в культурный. На Севере это было выборочным освоением, было очень много дерева и земли, поэтому создавалось особое хозяйство. И освоенные территории соответствовали природным условиям, но были азональные центры — это, прежде всего, Москва и Петербург. Основная цепочка русских городов, помимо столиц, была на Волге. Население страны было примерно такое же, но оно было гораздо более равномерным. В городах жило 15 % населения. Что произошло за эти 100 лет? Первое — в северной половине (это не случайное, а фундаментальное деление) мы имеет картинку не ковра, а рыбацкой сети. Узлы — это города, веревочки — это дороги, а внутри — природный ландшафт. А на Юге — почти сплошное освоение, зерновое хозяйство. Всё смещается на юг, и судьба этой территории зависит от цены на нефть и газ. Потому что если представить себе скачок цен на нефть и газ, то вообще никакого производительного хозяйства быть не может. Это маловероятно. Но, предположим, террористы взорвут территории Катара, Саудовской Аравии, тогда расцвет экономики России сразу и надолго будет обеспечен. Ландшафт очень реагирует на такие непространственные вещи. В этом смысле главное, что влияет на постсоветский ландшафт, — не региональная политика, не инвестиции, а цены на экспортные ресурсы. И еще зависимость от степени закрытости границ. Если представить себе полную автаркию, то будет некоторое вторичное освоение территории. Это сейчас выражается в том, что в кризис чуть ли не большинство городских семей возделывают свои участки и снова начинают сажать картошку, а где-то и не прекращали.
— Советские люди всегда в значительной мере жили натуральным хозяйством.
— То изменение, что коренная русская Россия стала пространством мозаичным и рваным, периферия образовалась внутри, в сердце страны. Это открытая мной внутренняя периферия[6]. Добраться до любого нефтедобывающего центра Сибири общественным транспортом сейчас быстрее, чем во многие места в 300–400 км от Москвы. Зоны запустения, вторичного, вторичная периферия.
— Там нет дорог, нет транспорта?
— Уже нет дорог. Такое расселение представляет большую опасность. Советский социолог Т. И. Заславская говорила, что главная функция сельского населения — не производство, а социальный контроль территорий; ее чуть не убили за это… Количество людей, съеденных волками и медведями в России, растет невероятно быстро. Скоро это станет проблемой. В особенности в связи с большими ограничениями на огнестрельное оружие.
Можно сказать, что ландшафт был зональным — такие большие полосы, а исторически быстро стал сетью.
Следующее очень важное изменение: до революции пространство было свободным. Не было статусов прикрепления к земле — не было прописки, была свобода перемещения, не было закрытых территорий, ну, после отмены крепостного права. Даже сейчас 50 закрытых городов и огромная не нанесенная на карты пограничная зона. Если говорить в категориях модернизации и архаизации, то это провал и возврат не к 1913 г., а вообще невероятно куда. Тем более такой институт, как прописка (регистрация). Очень важно, что на всех уровнях пространство стало почти моноцентричным. У нас есть один крупный город — Москва. Во всех регионах, кроме Кузбасса и Вологодской области, есть один главный город. Обычно возражение такое — и до революции было две главных столицы: Москва и Петербург. Но дело и в том, что сейчас в Москве, по разным оценкам, сосредоточено от 50 до 90 % всех финансовых ресурсов страны, тогда как до революции это составляло 10 %. Это очень существенно. Второе: в России не было типа университетского города, но для конкретных территорий были очень существенны крупные монастыри — как центры. Это признаёт даже воинствующий антиклерикал Б. Б. Родоман, он высоко ценит ландшафтную роль дореволюционной церкви. Крупные монастыри, не только Соловки, — их было много. Далее — ярмарки. Это не только место разгула, на Нижегородской ярмарке (она была короткая — 2–3 месяца) заключалось до революции больше сделок, чем за год на всех петербургских биржах. Это было место принятия хозяйственных решений. Далее — крупные помещичьи усадьбы, это и учебные центры, хозяйственные центры, семеноводство и т. д. Такого набора локальных центров на конкретной территории больше нет! Реальная полицентричность территории в соответствии с более равномерным расселением давала более насыщенную смыслом ткань ландшафта. Тем более что к 1913 г. были уже сильные горизонтальные связи в сельском ландшафте — например бурное развитие кооперации: до революции Россия уже была охвачена кооперацией. В этом смысле сейчас эти связи более вертикальные, если под вертикальными понимать — статусные и властные. Это осталось от советского времени.
Тут я должен признать, что, рассматривая трансформацию советско-постсоветского пространства, я допустил ошибку, в чем и признаюсь. Я считал, что начавшаяся в 1990-х гг. децентрализация по крайней мере сохранится.
— Вы считали, что восстановится то, что было до революции?
— Нет. Я считал, что заработала машина децентрализации, и то, что эту ошибку разделяли многие, меня не извиняет. Тем не менее, когда начало происходить другое, я это заметил и впал в противоположное противоречие. Концепция говорит одно, а данные совершенно другое. Но, честно говоря, я не собираюсь ничего корректировать. Я в первый раз получил такой методологический урок. Я был на докладе человека, оказавшего на меня сильное влияние — известного палеонтолога и эволюциониста Сергея Викторовича Мейена. Он очень рано умер, но сделал невероятно много. На докладе ему сказали: «Вы пишете и одновременно говорите разные вещи». На что он ответил: «В одном случае я иду за материалом, а в другом — за концепцией. И хоть они противоречат друг другу, я не могу ничего сделать. И там и там всё достоверно. Посмотрим, что будет дальше». В этом смысле можно сказать, что Москва — это огромный финансовый пузырь. Никогда еще в России, даже и в советское время, властный статус не генерировал такого преобразования ландшафта в одном месте. Я и ввел понятие статусной детерминации для ландшафта. «Расцвет» Москвы — функция исключительно размера государств и его централизации. Конечно, когда мы говорим о 90 % финансовых средств, мы имеем в виду не обстановку кафе, мы имеем в виду что-то другое. Но в первом приближении страна делится на две части — на Москву и то, что мои студенты в Высшей школе экономики назвали термином «заМКАДье». Такой поляризации до революции не было. Всюду, конечно, тоже росли города. Это тоже общий процесс, о котором мы говорили, но такого рода поляризация уникальна. И отвечая на возможные возражения, что везде сельское хозяйство (в Польше тоже есть огромная внутренняя периферия, кто посмотрит на карту, поймет: в центре относительно небольшая, не доминирующая Варшава, а по краям крупные Краков, Вроцлав, Гданьск и т. п.), а между ними ушедшее сельское хозяйство. Но не руины, потому что у местности растет экологическая функция, культурная, туризм и т. д. Надо понимать, что воплощенная большевиками идея единства экономического, социального, культурного и т. д., привела к тому, что «уход» производства привел к тотальному разрушению ландшафта.
И в этом смысле наш ландшафт стал гораздо более моноцентричным и потому и более уязвимым. Я не нагнетаю — просто констатирую. Мы это видим — когда в Москве сильный ливень, начинают останавливаться банковские операции по всей России, потому что люди не могут физически подойти через лужи к московским банкам. Это то, чего никогда не было раньше. Московские кризисы становятся катастрофой для всей страны. Революции всегда происходят в крошечном пространстве (1991, а потом и 1993 и «черный вторник» 1995, дефолт 1998 г. — это события, происходящие в почти виртуальном пространстве Москвы или на 10 км2), а реакция на 17 млн км2.
— И подытоживая, в связи с 1917 г.: французы могут сказать о революции и Робеспьере, якобинском терроре: все-таки итогом был Кодекс Наполеона. У нас сторонники «красного проекта» — не только сталинисты, но и ленинисты, согласны, что всё было чрезвычайно жестоко. Но это была, утверждают они, цена ускоренной модернизации и культурной революции. Согласно картине, нарисованной вами, оказывается, что все эти жертвы были напрасны.
— Пусть французы сами разбираются с ситуацией, когда четверть взрослых мужчин погибла в войнах и революциях с 1789 по 1815 г. Дело в том, что концепция модернизации вообще не проходит, потому что она исходит из идеи однонаправленного «прогресса». В условиях, когда большевиками была введена почти кастовая структура, пространство стало закрытым, ученые, все до единого выученные либо старой русской профессурой, либо иностранцами, создавали очень небольшое число военно-технических изделий, подпитываясь самой эффективной разведкой в мире — считать это модернизацией я не могу. Но если рассуждать не количественно, а говорить о ценности человеческой жизни, ландшафта, культуры, науки — то, безусловно, столетие было хуже и страшнее, чем потерянное.
То, что происходило в ландшафте, мы знаем. И в науке, и в технологии было примерно одно — до революции был небольшой, но мирового уровня сектор, который начинал распространяться: сельское хозяйство, экономическое образование, земства и многое другое. Это уже всё было и начинало работать. Были и острые проблемы, конечно. Русское масло, которое захлестнуло Европу, было продуктом высокой технологии. В технологической сфере — маленькая промышленность, частью импортная. Прекрасные русские инженеры, которые обогатили мир. В России до революции было три института, которые стали прототипами для многих американских и не только — Лесной институт, Горный, питерский Технологический институт. Не университеты. Американские Калтехи — от питерского Политеха, потому что они там, видимо, нашли оптимальное соотношение между практикой, математикой, физикой и прикладными дисциплинами — ноу-хау. После почти 20-летнего перерыва барон Врангель (пока его не убили) делал инженерную карьеру в Европе — он окончил Политех. Откуда взялся «расцвет советской науки»? Западных ученых приехало очень мало. Были генетики, гуманитарии, марксисты. Это значит — за счет массового образования в науку вошло много талантливых людей. Но они учились у русской науки, которая по числу ученых была второй в мире. Немецкая была самая большая и за счет того, что там были еще Австро-Венгрия, Швейцария. Было охвачено большинство областей; это следует уточнить. Часть из них была просто уничтожена и до сих пор не возрождена. Почвоведение — русская наука, химия, отчасти, биосфера, экология и т. д. В Советской России в науку вошло непропорционально больше людей, чем в других странах за счет массового образования и узких социальных лифтов. И был мощный эффект, он уходит сейчас. Я не могу говорить, что было бы, если... Я просто констатирую, что это была Россия — бедная до революции страна. У меня нет сомнений в этом, как и нет ощущения Золотого века и т. д. Но все же это была страна, где был сектор, способный к развитию в довольно свободном полицентричном динамичном пространстве, культурном ландшафте на подъеме. И там, где ему дали развиваться или создали искусственные стимулы, он развился. Я не вижу ничего того, что могло бы оправдать не то что такие жертвы и страдания, а даже в тысячу раз меньшие.
В сущности, я вижу только одну проблему, которая разрешена, — земельная проблема. За счет того, что выросла урожайность, особенно сейчас.
То есть была такая географическая история. Хотя можно уверенно сказать, что какова бы ни была история России, сейчас в «Нечерноземной зоне» всё равно не было бы большого зернового хозяйства.
— Это было не столько производством, сколько социальным обеспечением населения?
— Да. Его можно было осуществлять другим образом. С другой стороны, деградация сельского хозяйства есть в других странах, хотя наиболее успешно оно развивается как раз там, где его бросили на произвол судьбы. Я слежу за некоторыми интересными странами. Например, за Новой Зеландией. Эта страна — полная противоположность России: большая–маленькая, острова–континент, колония–империя и многое другое. Там была проведена одна из лучших реформ. Одна из резюмирующих работ про сельское хозяйство заканчивается фразой, что успех сельского хозяйства Новой Зеландии (до рынков далеко — продукция должна быть очень высокого качества) обеспечен двумя взаимосвязанными обстоятельствами: полное прекращение господдержки и снятие регламентации до самого минимума. Конечно, мы понимаем, что в большой стране некоторые вещи вызываются соображениями национальной безопасности — любая страна должна иметь сельское хозяйство. Тут много чего. Можно еще говорить о невероятном расцвете, создавшем российскую провинцию — например музейном буме. Его как остановили в 1918 г. (и потом еще примерно в 1930), а потом как сняли — в 1990-х гг. музеи стали нищие, но очень активные. Был невероятный музейный бум, музеи имели огромную культурную ценность. В разных местах я слышал: «У нас нет университета, зато есть краеведческий музей». Я помню вещь, поразившую меня. Сказали в музее в Солигаличе: «Зайдите в такое-то время, а не в другое, потому что ко мне придут люди советоваться». «О чём?» — «Как о чём, у нас же выборы». То есть в определенных местах в 1990-х гг. люди ходили советоваться в музеи.
---
— То есть в принципе это не взаимоисключающие вещи, они пересекаются. И вы считаете, что путешествие — это то, что приводит к каким-то личностным изменениям?
— Да, это атрибут. Он определенно генерирует определенное знание.
— Знание — какое? Свое личное?
— Дело в том, что после Пола Фейерабенда стало понятно, что исследователь волен применять любые приемы и сам выбирать нормативы из них и выходить, строя личную методологию. Но это не произвол! И Мишель Полани с личностным знанием говорит ровно об этом. Это неполиткорректно, но у нас нет такой цензуры — путешествовать могут крупные люди, с развитой личностью. Соответственно можно путешествовать либо самому, либо с очень небольшим числом спутников, иначе у тебя будет не взаимодействие с местами, а взаимодействие с группой по поводу ландшафта. А взаимодействие с группой — кроме путешествия свадебного, лирического или эротического — не является путешествием. Я не настаиваю на своей версии. Я настаиваю на том, что эти способы перемещения в пространстве — разные. А как вы это назовёте… Туристические походы мне известны, я в них участвую, и радость адреналина, трудностей, неожиданностей, эскапизма, созерцания молодых (полу)обнажённых тел мне понятна. И сидение у костра, и участие в экскурсиях.
Допустим, что исчезнут все письменные источники относительно России. Вопрос: можем ли мы что-то узнать о существующей культуре, идеологии и ценностях? Первое, что я запомнил из общения с Борисом Родоманом, это было в Подмосковье. Если ты стал на тропу и по ней правильно идешь, ты рано или поздно попадешь в Москву. Это моноцентричное пространство — и как я потом добавил — с одним доминирующим направлением — «центр–периферия». И это можно наблюдать разными способами. Есть территории, где что-то поддерживается наперекор законам природы. Например, голубые ели в центре Москвы, которые не растут, а заменяются каждый год. В Москве постоянно такой воздух, при котором в некоторых странах объявляют эвакуацию. Я курильщик, но чувствую это, у меня хорошее обоняние. Кстати, мне было очень интересно однажды путешествовать с приятельницей, у нее было поразительное обоняние. Она могла, глядя на карту, нанести то, что я опознавал как разные ландшафты — только по запаху. У нее подготовки совсем не было, она была дизайнером. Так что такие акцентуации тоже бывают.
Можно очень многое узнать. Например, бывая в Прибалтике, я сразу понимал, что погружен в иное пространство; пространство Эстонии полицентричное — Тарту и Таллинн. И это совершенно принципиально. Там у меня был один из первых культурных шоков — году в 1967, мне было 13 лет — мы приехали с матерью в маленький курортный городок Хаапсалу, вышли из поезда: площадь перед крошечным вокзалом, брусчатку моют с мылом. Конечно, не только экзотика, но, например, ощущение невероятной стереотипности — уже не типичности, а одинаковости разных мест. Поэтому я так люблю «Русский Север» (кавычки потому что он скорее финно-угорский, где такие маленькие деревни, до которых не докатилась эта кошмарная екатерининская регулярная планировка).
Тут я не могу не вспомнить анекдот в пушкинском смысле — подлинный случай. Я много работал в домашнем семинаре «У Оли Кузнецовой» (так назывался) и вдруг выяснилось, что одна дама едет в командировку в Новокузнецк, другая — еще куда-то, карты, конечно, нет, и не могу ли я им что-то нарисовать. Нарисовал на бумажках и вручил. Посмотрели. Вскрикнули: «Но это же одинаково». Конечно. Ну да, от вокзала пойдет главная улица Ленина или Советская, там будет памятник, горком, а рядом главная гостиница. Позже у меня появилась метафора для советского пространства — для него хватает одной-единственной карты, настолько всё стереотипно. Это всё можно увидеть и понять только путешествуя.
А с другой стороны, такая экзотика, которая для меня была неожиданной, я об этом не думал — досоветские культурные различия, о которых чуть не вся русская литература второго ряда, они все оказались совершенно целыми. Как, например, смоляне считались белорусами, а белорусы такие честные, работоспособные, малопьющие землекопы, но ничего не могут сами сделать. Когда в 1990-х гг. я был в Смоленской области, там шел большой транзит товаров из Европы: фуры, грузовики, заправки, рэкет, контрабанда, проституция, большой бизнес. Так бандитов пришлось вывозить из Москвы. Местной самоорганизации даже на это не хватило. Та же самая Ярославская губерния в те же самые 1990-е гг. — был подъем и торговля.
Это было интересно, потому что Россию — о чем и мечтал Константин Леонтьев — почти на век заморозили, но большевики вынули из холодильника — всё стало таять и восстанавливаться дореволюционное. Хотя как это можно измерить путем экспедиционного исследования, я не знаю. Здесь вопрос в том, сколько времени займет подготовка специалистов, потому что путешествия являются еще и способом очень быстрого исследования, не точного в деталях, но очень быстрого.
— Это не соцопрос, а глубинное интервью — можно, наверное, такое сравнение сделать?
— Я в 1990-х гг. в Смоленской области много общался с населением, там как раз была до меня какая-то экспедиция, у которой было ощущение большой враждебности жителей. А у жителей в деревне денег наличных нет (вообще нет денег), они не знают, как выглядят деньги. И тут приезжают какие-то молодые люди, говорят на непонятном языке и задают вопросы: «Когда вы в последний раз покупали микроволновую печь?». Это исследования при поддержке Мирового банка. В итоге у одних формируется особое впечатление о Москве, а другие считают, что там живут какие-то дикие люди. Конечно, путешествие — это большой труд и высокий уровень опасности. Это опасно и тяжело, но при этом — очень продуктивно и бодрит.
Путешествие — это в моем случае еще и взаимодействие с представителями других социальных слоев. Это эффект совершенного остранения. Когда встаешь в 4 утра, взаимодействуешь с другими людьми, ведешь ролевую игру, потому что нельзя сказать: «Знаете, я тут приехал из Москвы и буду вас исследовать». Между ролевой игрой и ложью тонкая, но четкая грань. При этом еще огромный массив представлений, которые не ложатся на ландшафт, но если человек с тобой хочет поговорить, то он хочет поговорить еще и о том, что важно ему. Это тоже дает очень много интересного и реальное впечатление, особенно если тщательно настраивать себя, как музыкальный инструмент.
Tags: Владимир Каганский, Россия, СССР, Смоленская область, география, государство, история, менталитет, народ, общество, психология, человек, экономика
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments