elena_2004 (elena_2004) wrote,
elena_2004
elena_2004

Category:

Консерватизм и революция 1917 года

По мере нарастания революционного кризиса консерваторы явно утрачивали способность противостоять революционной стихии. Правоконсервативные силы, сыгравшие значительную роль в подавлении революционных выступлений в 1905 году, вскоре оказались раздробленными и деморализованными. А такие известные представители правых монархистов, как Владимир Пуришкевич и Василий Шульгин, сами стали участниками свержения монархии. Любопытно, кстати, что арестованный большевиками Пуришкевич был освобожден после личного вмешательства Феликса Дзержинского, а Шульгин после эмиграции, ареста и отбывания срока заключения стал гостем XXII съезда КПСС.
Антилиберальная и антидемократическая позиция консерваторов способствовала тому, что в конечном счете они если и не поддержали большевиков, то примирились с ними. Многие правые консерваторы предвидели, что либералы, эсеры и меньшевики не смогут удержать власть, которая рано или поздно перейдет к большевикам. Среди них были и те, кто считал, что большевики «лучше» министров Временного правительства.
Один из ярких представителей правомонархического крыла Борис Никольский, активный член «Союза русского народа» и «Русского собрания», расстрелянный большевиками без суда в 1919 году, связывал падение монархии со слабостью и раздвоенностью Николая II и предпочитал большевиков деятелям Временного правительства[4]. Оправдывал большевиков и Василий Шульгин, который писал, что они «льют кровь только для того, чтобы восстановить “Богохранимую Державу Российскую”», устанавливая «естественные границы Будущей России»[5].

Аналогичная эволюция отношения к большевизму наблюдается в консервативном лагере первой волны русской эмиграции. В изданном в 1921 году в Праге сборнике «Смена вех» были сформулированы идеи примирения и сотрудничества с большевистской властью. «Сменовеховцы» полагали, что большевики переродились и действуют в интересах России. Сближение консерватизма и большевизма после 1917 года отражает термин «национал-большевизм», который был предложен «сменовеховцем» Николаем Устряловым.

Парадокс консервативной альтернативы революции состоит в том, что консерваторы, активно поддерживаемые самодержавием, в феврале 1917 года не только не спасли монархию, но даже не встали на ее защиту. Одни исчезли, другие были деморализованы, третьи перешли на сторону революции.

Можно описывать достаточно много принципиальных различий между консервативными и большевистскими утопическими построениями, но даже детальный анализ этих различий вряд ли позволит сделать вывод о взаимоисключающем характере консерватизма и большевизма. При всей их антагонистичности у них имеется общее свойство, которое существенно отличает две эти идеологии от более умеренных либеральных и социал-демократических течений. Консерватизм и большевизм сочетают в себе вполне рациональные построения европейских интеллектуалов, стоявших у истоков соответствующих направлений мысли, с иррациональными смысловыми пластами, утверждающими наличие характерной российской специфики. Противопоставление иррационально понимаемых идеалов и рационализации общественной и политической жизни восходит к фундаментальным для русской мысли поискам потусторонней религиозно-мистической целостности. Эта целостность не может быть рационализирована потому, что, как предполагается, она утрачивается именно в рациональном мышлении, направленном на посюстороннее благополучие.

Общий пафос консерватизма и большевизма — критика и преодоление «одностороннего механистического рационализма» западной философии. В обоих случаях очевидно стремление к органической целостности жизни (можно вспомнить ленинское «живое творчество масс»), которое противопоставлено механическому разуму, разделяющему целое на части и умерщвляющему его. Иррационализм в этом контексте понимается не как темная сторона разума, а как духовно-мистический опыт, позволяющий «исправить» рациональные концепции Запада. Восстановление живой целостности возможно через подчинение рациональных построений высшей идее. В ленинских текстах подобная необходимость подчинения разума проявляется, например, в определении критерия истины в науке. Любое научное знание, сколь бы обоснованным оно ни было, не может считаться истинным, если сам исследователь не стоит на пролетарских классовых позициях и не исходит из принципов «диалектического материализма»[6]. Все достижения западной науки, таким образом, должны быть пересмотрены с позиций этой «последней истины».

Иррационализму способствует и отрицание роли тех факторов, которые в культуре модерна обычно считаются основанием «расколдовывания» мира. Это прежде всего личностное начало и демократические свободы. В их критике консерватизм и большевизм явным образом сближаются. Николай Бердяев, сравнивая Владимира Ленина и Константина Победоносцева, четверть века возглавлявшего Священный Синод, приходит к интересным выводам об общности взглядов этих знаковых для большевизма и консерватизма фигур относительно ничтожности человека и приверженности насильственным методам[7].

Консервативное погружение в глубь «народного духа», «почвы», «традиции» открывает безграничность иррационального, связанного с глубинными пластами догосударственных форм жизни — экспрессивных, синкретичных и замкнутых. Любые попытки рационализации этих форм рано или поздно окажутся недостаточными и потребуют продвижения глубже и глубже, в самые темные пласты культуры. Немногим из консервативных мыслителей удавалось сохранить провозглашаемую приверженность «серединному пути» между модернизмом и традиционализмом и не скатиться к более характерным для русского консерватизма тенденциям охранительства и реакции. По мере нарастания революционного кризиса лицом консерватизма становились облаченные в черные косоворотки, шаровары и сапоги погромщики, организованные в боевые дружины созданного Александром Дубровиным «Союза русского народа». Наблюдая эту эволюцию, симпатизировавший московскому консерватизму религиозный философ Сергий Булгаков писал о своем «трагическом почти одиночестве в своем же собственном лагере»[8].

Там же, в глубинах иррационального, черпали свое вдохновение симпатизировавшие революции поэты и художники, воспевавшие разрушение гибнущего мира. Интерес к «ночной» стороне культуры был очевиден в предреволюционные и революционные годы. Александр Блок, например, в 1906 году рисовал таинственные картины погрузившейся в сон Руси, с «мутным взором колдуна», «ночными хороводами» и «заревом горящих сел».

Одна из причин пассивности консерваторов в защите монархии в 1917 году тоже связана с их мистическим иррационализмом. Правые монархисты исходили из того, что самодержавие является носителем высших смыслов, поэтому его падение привело к утрате для многих из них политических ориентиров. Булгаков, например, признавался, что «любил царя, хотел Россию только с царем» и поэтому после падения монархии не понимал значения победы в войне: «Зачем же нам Царьград, когда нет царя?». Но при этом он считал, что теократическая монархическая утопия в российской истории не удалась, а «самоубийство самодержавия» было предопределено, подобно тому, как была предопределена судьба Эдипа в античной трагедии[9]. Критические оценки царской династии после падения монархии высказывали многие консервативные политики. Некоторые из них обвиняли Романовых в отходе от «исконно русских корней», а надежда возлагалась на восстановление подлинной монархии в неопределенном будущем — когда-нибудь, когда Россия переживет все выпавшие ей испытания. Известный монархист Лев Тихомиров, например, писал в своем дневнике 2 марта 1917 года, что династия «сгнила до корня»[10]. Поддержав Временное правительство, он отошел от дел и погрузился в эсхатологические размышления.

Эсхатологические мотивы вдохновляли не только консерваторов, но и большевиков, которые воспринимали новый мир как постапокалиптический. Образы нового мира — мира после «смерти Бога» — воплощались в революционном искусстве русского авангарда. Коммунизм, по мысли Карла Маркса, должен был вырасти из капитализма, который обеспечивал прогресс в развитии производительных сил и рано или поздно должен был привести к новым общественным отношениям. В большевистской интерпретации коммунизм приобрел прямо противоположный смысл и основывался на вере в возможность построения нового мира на пепелище старой России.

Заигрывание с иррациональным позволяет создавать мощный притягательный эффект, способный мобилизовать и до определенной поры направлять энергию масс в нужное русло. Революция высвободила многообразные иррациональные силы: от религиозной эсхатологии и народного мистицизма до апокалиптики русского авангарда и большевистского стремления к радикальной новизне. Но наступает момент, когда иррационализм сметает любые рациональные модели выражения невыразимого. Многочисленные попытки рационализации революционного процесса не имели успеха. Закончилась неудачей и попытка генерала Корнилова «умиротворить» революцию. Он мог бы сыграть роль «завершителя» революции, подобно Бонапарту во Франции. Но все его договоренности и планы рассыпались, а революция после большевистского переворота и разгона Учредительного собрания переросла в многолетнюю гражданскую войну.

На этом грандиозном фоне задачи рационализации и посюстороннего обустройства земной жизни выглядели слишком мелко. Более того, они оказывались даже вредными, поскольку отвлекали от главного — эсхатологической мистерии Русской революции. В масштабах этой мистерии ценность человеческой жизни становится незначительной. Русская революция не считала своих жертв, а моря пролитой крови только укрепляли сакральную истинность ее идеалов.



Историческое и метафизическое
Общность противоположных на первый взгляд консервативных и большевистских воззрений хорошо проявляется в вопросе о религии. Консерваторы, как известно, последовательно выступают за утверждение религиозных оснований жизни. Большевики не менее последовательны в критике и сокрушении религии. Казалось бы, эти позиции настолько диаметральны, что невозможно найти в них что-то общее. Однако сходство между ними не просто существует — оно в некотором смысле является более принципиальным, чем различие.

Это сходство состоит в активном отрицании возможности личного религиозного выбора. Вопрос религиозного самоопределения оказывался неотделимым от вопроса, связанного с отношением к идеократически понятому государству. Один из основоположников консервативной концепции евразийства Николай Трубецкой доказывал, что религиозный выбор делает не человек, а народ:

«Для существования государства необходимо прежде всего сознание органической принадлежности граждан этого государства к одному целому, к органическому единству»[11].
В большевистской версии революционный марксизм превращался в своего рода религию[12], а созданная Сталиным империя понималась сакрально-метафизически. Как писал Альбер Камю о тотальности сталинского общества, «вне Империи нет спасения», поэтому, «если подданный Империи не верит в Империю, значит, он сам выбрал историческое уничтожение: он клевещет на историю, он богохульствует»[13].

В противоположных на первый взгляд позициях проявляется общий для них нигилизм, выраженный в отрицании «падшего мира» в пользу тотально понимаемой идеократии. Поддержание экспрессивности и относительной целостности консервативного и большевистского дискурсов достигалось за счет создания идеократических утопий, отсылавших к воображаемой реальности — потусторонней, как у консерваторов, или постисторической, как у большевиков.

В российской политической культуре консерватизм и большевизм, противостоя друг другу, исключали не друг друга, а нечто третье. Политическое выражение этого третьего очевидно: это весь политический спектр от либералов до меньшевиков, имевших преимущественно «посюстороннюю» ориентацию и стремившихся внести в российскую политику рациональное начало в западном его понимании. Согласно рациональной логике, революционный кризис следовало бы разрешить, обеспечив легитимацию нового политического порядка посредством свободных выборов в Учредительное собрание и установления принципов представительной демократии. Основным противоречием в поиске способов легитимации власти, таким образом, было противоречие не между консерватизмом и большевизмом, а между тенденциями идеократии и рационально-правовыми инструментами разрешения кризиса. Устойчивость первых и слабость вторых имеет глубокие корни в эволюции русской мысли.

Истоки консервативного идеала можно увидеть в религиозно-мистических исканиях славянофилов. Их идеал связан с картинами самобытного прошлого, которые обретают фантастически идиллические черты. Любопытно, что, локализовав свой идеал в прошлом, славянофилы не создали внятной философии истории. Их идеал имеет не историческое, а религиозно-мистическое выражение. Его невозможно было универсализировать, поскольку он укоренен в глубинных пластах романтически понятой народной самобытности. Философию истории разрабатывали в России не славянофилы, а западники. Осваивая философию истории Гегеля, они универсализировали исторический процесс и свой идеал связали с прогрессивным развитием общества. Большевистский проект будущего опирался именно на историософское обоснование, благодаря чему он и приобрел универсальный всемирно-исторический характер.

Проведение этих двух линий в русской мысли (от славянофилов к консерваторам и от западников к большевикам) было бы слишком условным. Эти линии не являются параллельными, они то сближаются и переплетаются, то расходятся и противопоставляются. Обе они проявляются у Петра Чаадаева, который в «Философических письмах» писал, что Россия «выпала» из всемирно-исторического процесса и это объясняет ее удручающее прошлое и настоящее. Но в «Апологии сумасшедшего» этому тезису Чаадаев придает и противоположный смысл: особое положение России вне истории определяет ее непостижимую уникальность, которая позволит ей в будущем осуществить свою всемирно-историческую миссию.

Основным противоречием между этими линиями было противоречие между двумя ориентациями, религиозно-мистической и всемирно-исторической. В первом случае традиционное для русской идеи мессианство было понято мистически, во втором — исторически. Первому не хватало исторического универсализма, второму метафизической экспрессии. И в этом обе линии русской мысли дополняли друг друга в общих для них эсхатологических поисках последних смыслов.


http://www.nlobooks.ru/node/9212
Tags: 1917, Россия, СССР, власть, гражданская война, история, общество, революция, философия
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments