elena_2004 (elena_2004) wrote,
elena_2004
elena_2004

"Состояние общества — это состояние каждой отдельной души" (1)

https://www.pravmir.ru/chelovek-v-centre-literatury/
Как всякий человек, я испытываю интерес к своим предкам. Самое раннее, что мне удалось установить, — это что мои предки не из Петербурга, а из Тотьмы. Тотьма — это замечательный сказочный городок около Вологды. Мои предки делились на две категории: тотемские духовные лица и чиновники. В начале XX века часть нашей семьи переехала в Петербург, где мой прадед Михаил Прокофьевич с начала века и примерно до 1919-го года был директором гимназии. После революции он, человек мирный, учитель, ушел в Белую армию добровольцем.

Надо сказать, что всю свою жизнь потом он был верен идее, что надо было до конца отстаивать существующую в России власть. Примерно год он провел в Белой армии, потом, после её разгрома, бежал на Украину — туда, где его никто не знал. Это то движение, которое было описано Булгаковым и которое часто оканчивалось в Европе. Но мой прадед не стал уезжать из России, остался на Украине и даже устроился учителем в школу, преподавал. Поскольку он был человеком с юмором, по утрам вставал с песней «Вставай, проклятьем заклейменный». Он даже иногда выступал на школьных собраниях как ветеран гражданской войны. Он просто не уточнял, с чьей стороны. Мне очень жаль, что я его не застал, но именно его памяти я посвятил роман «Соловьев и Ларионов».

Другая часть нашей семьи оставалась в Петербурге, живет в нем и до сих пор. Им очень много досталось здесь. У нас в семейных преданиях сохранились страшные истории, блокадного времени. О том, как умирал бабушкин дядя Георгий Дмитриевич Нечаев. Он был заместителем директора Русского музея, и первое время он ел клей, которым склеивал рамы для картин. Когда клей кончился, он съел кота. Но это его не спасло. Он умер. И в нашей семье говорили, что женщины голод выдерживают легче, чем мужчины, как это ни странно. Женщины нашей семьи остались живы, а с мужчинами было хуже. Георгий Дмитриевич не пережил блокады. Его зашили в простыню и месяц не хоронили, потому что его дочь не хотела хоронить в общей могиле. Можно было бы вытащить тело наружу, и его подобрали бы. Замерзшие тела — Дмитрий Сергеевич Лихачев потом это описывал — просто вколачивали в грузовики стоя, а она не хотела этого. И она собирала его хлебные карточки, потому что они в блокадном городе были единственной валютой. И тело не разлагалось, потому что в квартире, в комнате, где он лежал, была такая же температура, как снаружи. И через месяц дочь, собрав карточки отца, похоронила его. Потому что очень дорого было рыть могилу в промерзшей земле.
---
Я помню, как первый раз его увидел осенью 86-го года на заседании Отдела. Меня ему представили, я трепетал. А после этой мимолетной встречи я сразу оказался на банкете, посвященном восьмидесятилетию Дмитрия Сергеевича Лихачева. И это был не просто банкет. У нас всегда в таких случаях готовились капустники, для всех сотрудников. И я играл Василька Теребовльского — князя, которого ослепили братья. И пел песню: «В многой мудрости много печали. Видно, мало им отчей земли, раз меня палачи ослепляли и в крестьянской телеге везли». Лихачеву очень понравился наш капустник. Он, я помню, прослезился и сказал: «Как вас всех обнять?» Этот капустник мы сначала сыграли в Отделе древнерусской литературы, а потом — на праздничном банкете в гостинице «Прибалтийская».

Почему «Прибалтийская»? Потому что это было время антиалкогольной кампании, и в ресторанах после семи запрещалось продавать алкоголь. Лихачев, хотя к алкоголю относился более чем спокойно, знал, что сотрудники Пушкинского Дома не входят в Общество трезвости. И поэтому он нашел интуристовскую гостиницу, на которую не распространялась эта антиалкогольная истерия, где подавали водку и после семи, и после десяти, когда угодно. И мы там хорошо отпраздновали и выступили со своим капустником ещё раз. И это имело ещё больший успех, потому что люди были к нашему капустнику уже гораздо более подготовлены течением вечера, и аудитория была шире: там было много знаменитостей, много замечательных людей.

Вот так как-то я удивительно и совершенно естественно влился в эту семью — Отдел древнерусской литературы Пушкинского Дома. Отношение Лихачева к нам было отцовским: уже давно не было ни одного человека, которого бы он не взял в Отдел лично. Это были люди, к которым он долгое время присматривался — и только потом приглашал работать в своем Отделе. Он считал этот Отдел продолжением своей семьи, и это выражалось даже в том, что он знал все семейные дела своих сотрудников. Интерес его был не праздный: он знал потому, что у него были возможности помочь, и он всем всегда помогал. Это был человек, которого принимали на всех уровнях по одному его слову. И в книге воспоминаний о Лихачеве, которую я собрал, Наина Ельцина написала, что единственный человек, которого Борис Николаевич в своей жизни боялся, был академик Лихачев. При этом Лихачев не занимал никаких ответственных постов в своей жизни. Хотя, насколько я знаю, мог бы быть кем угодно. Но он создал сам свою должность — быть Лихачевым, и нес это с большим достоинством и, я бы сказал, с некоторым юмором. Потому что он знал свой, как теперь бы сказали, медийный образ и относился к этому с должной дистанцией.
Надо сказать, что с этой огромной славой, которая на него свалилась, его жизнь абсолютно не изменилась. Он продолжал общаться ровно в том же кругу, в котором он общался в предыдущие годы. С ним хотели завести знакомство очень многие знаменитые люди, ему какие-то сигналы подавали, приглашали. Он остался верен академическому кругу. Конечно, человеку в 80 лет трудно менять свои привычки. Но тут дело не только в возрасте, дело в его жизненных установках. Я думаю, тусовочная сторона жизни его абсолютно не интересовала. Он не был её противником и не боролся с этим — есть ведь люди, которые себя позиционируют как борцы с тусовкой. Тусовка для него просто не существовала. И жизнь его оставалась такой же, как и прежде. В кругу своих сотрудников, которые были его друзьями и учениками, он был ровно таким же, каким выглядел по телевидению: это абсолютное равенство самому себе у него было всегда.

У нас два присутственных дня, и мы все с ним пили чай дважды в неделю, сидя за овальным столом. Лихачев всегда приходил, он был человеком долга. То есть, он, будучи академиком и вообще тем, кем он был, мог бы ходить реже или не ходить, — ведь есть люди, которые дистанционно управляют своими подразделениями. Но он приходил, чтобы быть в курсе событий. Дмитрий Сергеевич, который в то время пытался устроить и защитить культуру всей нашей страны, с не меньшим вниманием следил за маленьким Отделом древнерусской литературы, который он возглавлял.

Очень жаль, что его уже с нами нет. Обидно, что сейчас, в особенности после его ухода, стали возникать сюжеты о том, что Лихачев был «назначен» главным интеллигентом страны. Я вообще почти никогда ни с кем не полемизирую: я считаю, что два мнения могут сосуществовать, и более справедливое из них всегда найдет себе путь, а полемика ведет только к ожесточению сердец, что, в общем, не полезно. Но это был один из тех редких случаев, когда я позволил себе полемизировать. И я сказал, что в том, что Лихачева якобы назначили главным интеллигентом страны, есть своя закономерность. Это диалектика необходимого и случайного. Даже если рассуждать в категориях «назначили». И я спросил у того, что это сказал: «А почему Вас не назначили главным интеллигентом страны?» На этот вопрос есть совершенно четкий ответ. Точно так же можно было спросить тех, кто говорит о мифологии, которая якобы формируется вокруг имени Лихачева: «А почему вокруг Вас не формируется мифология? Это ведь тоже не случайно».
----
Почему я говорю, что я бы ни сейчас, ни лет десять назад уже не пошел бы ни на какие баррикады? Не потому, что я боюсь. Собственно, я не боялся и тогда, а сейчас, с течением жизни, я боюсь всё меньше. Человек с возрастом начинает меньше бояться. Скорее, из-за чувства бессмысленности этого всего. Потому что всё — внутри человека. А иные комбинации вот этих человеков, с неподобающей внутренней начинкой, ни к чему не ведут. Социальные изменения, условно говоря, не приносят счастья. Это мое заявление кажется спорным, но я убежден в том, что я говорю.

Посмотрите. После 91-го года пришла, казалось бы, противоположность коммунистам. Но это были те же коммунисты, только диалектически обратившиеся в свою противоположность. Что уже странно. А с другой стороны, те перемены, которые происходили в нашей стране, показали, что коммунизм — это не нечто внешнее по отношению к нам. Это производная состояния наших душ. И уровень зла в мире примерно одинаков всегда. Просто он принимает разные формы. Иногда это зло воплощено в государстве, иногда — в господствующем бандитизме, как это было в 90-е годы. Но это зло исходит из души человека, а не сводимо только к социальному строю. Это иллюзия, что социальный строй очень многое решает. Кое-что он, конечно, решает, этого нельзя отрицать. Но он лишь смягчает или усугубляет состояние общества. Состояние общества — это состояние каждой отдельной души.

Да, наверное, власть можно ругать, и по делу, — причем любую власть, не только нынешнюю, — но надо понимать, что и в истории, когда оценивают то или иное историческое лицо, нужно учитывать, что оно было отражением общественного настроения и общественных чаяний. Не больше, но и не меньше. А общество — это не абстрактная единица, и вообще, наверное, нет такой единицы. Единица — это человеческая душа. И ею, на мой взгляд, нужно заниматься. Можешь ты повлиять на ситуацию в стране в целом? Да, наверное, можешь. Как одна стасорокапятимиллионная часть Российской Федерации. Велико ли твое влияние? Думаю, что не очень. А на что ты действительно можешь повлиять? Только на самого себя. Вот тут стопроцентная возможность. И то — не сто, а меньше, потому что даже на отношении человека к самому себе лежит проклятие бытия. Так вот, исходя из этого — занимайся собой. Не в шкурном смысле, а в том отношении, что — блюди себя. И если это удается, то это можно назвать главной жизненной удачей. Я очень подозрительно отношусь к тем, кто исправляет человечество в целом. Внутри человека столько дерьма, внутри каждого конкретного человека, что дай Бог справиться с собственными недостатками и грехами, а не заниматься человечеством и мироустройством вообще.

Исходя из этого, я могу сказать, что баррикады для меня неприемлемы как некая бессмыслица, которая ни к чему не ведет. То есть, если бы у меня не было опыта жизни последних двадцати-тридцати лет, я мог бы назвать такое отношение умозрительным и просто каким-то таким абстрактным философствованием. Но история развития нашей страны за последние десятилетия говорит, что дело не в том, какая власть, не в том, какое устройство жизни. И власть, и устройство жизни — это лишь функция, лишь продолжение того, что творится в наших душах.

Недавно у меня брали интервью для одной украинской газеты. Спросили: «Как Вы относитесь к Майдану и к тому, что там происходит? Особенно как человек, который вырос в Киеве. На какой стороне Вы бы были?» Я ответил: «Я бы не был ни на какой стороне и не пошел бы ни на какие баррикады». Они говорят: «Вот сейчас революция, которая многое меняет и создает». А я позволю себе усомниться в том, что она что-то меняет. Даже не потому, что в нравственном отношении, на мой взгляд, между оппозицией и властью там нет пропасти. Дело в другом. Если взять знаменитую фразу о том, что революции — это локомотивы истории, то — обратите внимание — эти локомотивы в конце концов идут не туда, куда задумывалось. Во всех революциях. И эти локомотивы устроены так, что с них уже не соскочить. Поэтому, мне кажется, самая правильная позиция — блюсти себя и следить за собой. Это лучшая помощь обществу и государству.

— Но Бродский писал: «Ворюга мне милей, чем кровопийца». Когда они становятся уже кровопийцами, получается, что уже надо защищать других — тех, кто пострадал. Когда люди сидят в тюрьме ни за что, как это у нас сейчас часто происходит, если количество обиженных зашкаливает, как тут заниматься собой?

— Заступаться нужно. Заниматься собой — это звучит как-то очень шкурно, я не совсем правильно употребил это выражение. Более того, я вспомнил фразу Лихачева, который говорил, что даже если все против, надо, чтобы прозвучал хотя бы один голос в поддержку того, что ты считаешь правильным. Нужно говорить о своем несогласии. Но при этом важно не становиться частью массы. Допустим, когда я пытаюсь что-то исправить, я это делаю персонально. Я пишу статьи, я обращаю какие-то персональные слова к тем, от кого это зависит.

То есть, я не хотел бы, чтобы то, что я сейчас говорю, было абсолютизировано. Что вообще никак, никогда нельзя собираться вместе. Можно. Просто надо понимать, что есть психология толпы, и что толпа в целом — это организм, который очень отличается от персонального. Говорить надо, и вступаться надо, и защищать надо. Для меня тут сомнений никаких нет. Просто надо понимать, что любое движение, которое ставит большие общественные цели, на мой взгляд, подозрительно. Потому что во главе его становятся совсем не те, кого ты бы хотел там видеть. Да, кажется, что есть вещи, которые кроме как большим собранием людей не свернуть, не убрать, и эта истина в какой-то момент кажется бесспорной. А потом ты видишь, что эта масса пошла совсем не туда. По крайней мере, здесь нужно быть очень осторожным.

Что касается Украины, то я считаю, что перемена мест слагаемых суммы не меняет. Что-то там не в порядке совсем в другой сфере. Мне кажется, в общественной, как и у нас. Я тут не делаю исключения. И беды не от того, что не тот человек пришел к власти — да приходили там разные, как и у нас разные, а радости большой нет. Это свидетельствует о том, что дело не во власти. Власть отражает в каждый момент состояние общества. Это надо понимать. Я говорю, может быть, полемически заостренно, но я хочу обратить внимание на то, что не надо воспринимать зло как внешнее. Зло — внутреннее. Когда-то я был таким тайным антикоммунистом, и антисоветчиком, и мне казалось: вот уйдут коммунисты, и мы заживем! Ничего подобного. Они ушли, а живем мы довольно скверно. Причем, были совершенно разные типы власти. Совершенно разные люди у руля. И все равно, радости большой нет. Значит, дело — в людях и в том, как они устроены.

Вот сейчас на Украине хотят западного общества, которое мне, например, очень нравится. Я довольно долго жил на Западе, в Германии. Так ведь не бывает, чтобы назначили западный образ жизни. Даже если бы случилось какое-то волшебство, дали денег достаточное количество, то, которое есть на Западе, назначили нам те же институты, что в Германии, Вы думаете, жизнь бы изменилась? Ни чуточки. Деньги бы разворовали, а законы бы так извратили, что их мама родная не узнала бы. Почему так? Это все — внешние вещи. В Германии жизнь такая потому, что там другая история и по-другому устроена личность. Дело в том, что те демократические законы, которые мне нравятся, и демократическое устройство жизни, которое там существует, — предполагают высокую степень личной ответственности, чего нет, к несчастью, у нас. Там человек не бросит окурок на землю, даже если на него никто не смотрит. Это так называемая анонимная ответственность. Ответственность не оттого, что ты боишься, что сзади подойдет полицейский и тебя оштрафует, а оттого, что ты знаешь, что окурок надо бросать в урну. И плевать надо в урну. У нас этого осознания нет. У нас нет в должной мере личной ответственности человека. И без этого жизнь будет разваливаться, если это зайдет далеко. И в этом — ответ на те традиционно недемократические формы правления в России. Потому что если нет личной ответственности, если внутренний хребет не действует, и нет внутреннего стержня, должной крепости, значит, должен быть какой-то внешний корсет, который все держит. И я не люблю недемократический тип правления. Но я понимаю, что он не случаен. Он объясняется состоянием общества, а если разобраться, состоянием каждого отдельного человека.

— Но если в какой-то момент не дать людям ответственности, не переложить ее на них, они никогда не научатся ее нести.

— Нельзя сказать, что жизнь не дает разнообразия форм. От абсолютного тоталитаризма маятник качнулся к абсолютному беспределу, который вместо демократии породил анархию в стране в 90-е годы. Позднейшее ужесточение было реакцией на эту свободу. И мы видим, что этой свободой не смогли воспользоваться в полной мере. То есть, это была не свобода для, а свобода от. Не конструктивная свобода для созидания, а деструктивная свобода для разрушения.

Когда толпа громит государственные учреждения, ненавистный парламент, правительство, она кончает магазинами, не разбирая, нужные они или нет. Примерно так у нас было в 90-е годы. Я думаю, что они были необходимы, но такая беспредельная степень свободы — это кусок, который переварить не удастся. И потом дело мало-помалу стало идти к авторитарному типу правления. Эмоционально можно относиться к этому как угодно. Мне нравится демократический стиль правления. Но мне ещё нравится ходить в рубахе с короткими рукавами, например. Чего я в России не могу себе позволить — кроме как в июле и в августе. А в Испании ходят полгода в рубахе с короткими рукавами. Просто иные условия. Мы можем принимать или не принимать ту или иную форму правления и организации общества, но мы должны понимать, что она объективно и единственно возможна. Мы возвращаемся к фразе, что все действительное разумно, и разумное — действительно. Можно оспаривать погоду. Но надо понимать, что это данность. И изменить здесь что-то можно только персональным образом. Если речь о погоде — тепло одеться.

Я повторяю, что кое-что из того, что я говорю, полемически заострено. Но я хочу, пользуясь тем, что у нас спокойная неторопливая беседа, которая отличается от обычного интервью, выразить ту точку зрения, что не надо излишне увлекаться общественным мироустройством. Нужно немножко заглянуть в себя самого и заняться своей личностью. И понять, что ты в наибольшей степени можешь что-то изменить именно там, и этим и нужно заниматься.

— Получается, у Вас такой детерминизм относительно России: людям, внутренне свободным, мыслящим, занимающимся интеллектуальным трудом и при этом ощущающим себя принадлежащими скорее к Европе, чем к Азии, здесь всегда будет неуютно и дискомфортно. И что в идеале у каждого такого человека должен быть какой-то свой Пушкинский Дом, который всегда с тобой…

— Да, внутри. Нет, Вы знаете, здесь даже разделение не на Европу и Азию. Потому что Европа тоже очень разная, и у неё была очень непростая история. Я, безусловно, по своей идеологии и складу европеец. Но европеец в особом смысле — в том смысле, который в это слово вкладывал Лихачев. Он говорил: «Россия — это тоже Европа, просто это византийская Европа». А византийская Европа — это Европа. Ничуть не хуже.
Более того, почему князь Владимир обратился к Константинополю, а не к Риму за верой и за крещением? Да потому, что Византия тогда была единственной сверхдержавой Средневековья. Рим был уже в довольно плачевном состоянии. И Византия — это тот тип Европы, который не просто перешел к нам, но который ещё в свое время оказал громадное влияние на западную Европу. Там всё очень переплетено. Это всё сложнее, чем, допустим, трактуют евразийцы. Лихачев, кстати, не любил ни евразийцев, ни слово Евразия. Ему казалось, что Азия в этом слове пожирает слово Европа. И я думаю, что когда мы говорим о Европе, мы должны понимать, что мы европейцы — и никто другие. Что это тот тип культуры, христианской культуры, который развивался в течение очень многих лет и принял разные формы в России и на Западе. Нужно понимать, что да, мы проблемные, сомнений нет, но у Европы тоже хватает трупов в шкафу.

Если взять Средневековье, которым я занимаюсь: поверьте мне, русское Средневековье было гораздо более мягким, чем западное. Такой жестокости и такого тоталитаризма, которые мы видим в западном Средневековье, на Руси не было. Другое дело, что слово «Средневековье» мне часто приходится слышать в качестве бранного, а это абсолютно несправедливо. В Средневековье были и убийства, и много чего другого, но ценность человеческой жизни там осознавалась, тем не менее, гораздо более пронзительно, чем в Новое время. Идея концлагерей — что сталинская, что гитлеровская, — идея массового истребления людей — это немыслимая идея для Средневековья. Даже если взять инквизицию, — это страшно, это ужасно, но это не до того чудовищно, как то, что происходило в XX веке.

— Я в Испании видела целые музейные залы со страшными средневековыми пыточными орудиями…

— Я думаю, что пытки в XX веке были не лучше. Просто пока нет такого музея. Нет, я абсолютно не идеализирую Средневековье. Но разве были легкие времена? Бердяев делил эпохи на дневные и ночные. Дневные — это яркие, блистательные, персоналистичные эпохи: Античность, Новое время. А Средневековье — это ночная эпоха. Что ночью делает человек? Он во сне переживает свой дневной опыт, собирается с мыслями, собеседует с высшими сферами. И Средневековье — это очень важная эпоха внутреннего сосредоточения. Она, может быть, менее блистательная по своим материальным результатам, по тем текстам, которые были написаны в то время. Но это только на поверхностный взгляд. Эта культура не блестит, но если подойти к ней со всем вниманием, она очень глубока, и там столько слоев, что можно идти вглубь бесконечно. Так что я бы не считал, что это — худшая из эпох.
Tags: Византия, Европа, Россия, Русь, жизнь, история, культура, литература, наука, судьба, человек
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment