elena_2004 (elena_2004) wrote,
elena_2004
elena_2004

Category:

"..я спросил: «Отец или сын?» ... а потом я услышал:"Все равно. Давай отца." (2)

портрет Генрика Гожеховского (рисунок Юзефа Чапского, май 1941 г.)
Спасибо,stanislav_sp

— Примерно в середине октября вы вместе с отцом оказались в Козельске...

— Нас разместили на территории бывшего монастыря. Там были две большие церкви, которые мы называли «Усыпальница Агамемнона» и «Индийская гробница», а также кельи отшельников прямо в стенах или у самых стен.
При царе в этих кельях по одному жили монахи, а нас селили по десять человек в каждую. Там были двухэтажные нары — пятеро внизу и пятеро наверху. Когда нас привезли, было уже довольно холодно. Помню, нужника вначале еще не было. Поэтому посреди площадки неподалеку от келий вырыли яму и положили две доски. Там я встретил одного из офицеров нашего полка, известного наездника майора Эдмунда Хоецкого; он погиб в Катыни. В нужнике этом приходилось сидеть рядком на корточках спиной друг к другу. Однажды случилась беда. Многие здесь с самого начала страдали поносом. Кто-то из солдат или офицеров не успел как следует присесть и запачкал сидящего за ним. Бедняга не знал, как оправдаться, и только повторял умоляюще: «Я же перед вами извинился».

— Как была организована жизнь в лагере?

Посреди лагеря, вдоль церкви проходила главная дорога. Надо сразу добавить, что по соседству, на расстоянии 500—1000 метров, был другой лагерь, так называемый Скит. Это был тоже Козельск — как бы отделение монастырского лагеря, — и сидели там тоже старшие офицеры. Наши однополчане и знакомые большей частью жили в церквях и только немногие, подобно нам, в кельях. В церквях были трехэтажные нары. Если добавить, что помещения были переполнены, а их обитатели первое время страдали серьезными расстройствами желудка и мочевого пузыря, то можно себе представить, как проходили ночи этих пленных. Стены в церквях были побелены. От дыхания множества людей побелка кусками отваливалась, и глазам пленных открывались настенные росписи, в основном фрагменты изображений разных святых. Жить в церквях было очень неудобно и вредно для здоровья. В первую очередь, из-за отсутствия отопления — а ведь холода стояли с самого начала пребывания там наших офицеров и с каждым днем усиливались. Зима 1939—1940-го была очень суровая. В кельях было немного теплее — мне, стало быть, повезло.

— Как к вам относились ваши «опекуны» из НКВД?

— Прежде всего надо принять во внимание, что это был следственный лагерь. В нем собирали все данные о находившихся там заключенных, хотя формально нас тогда называли военнопленными. Сейчас это отрицают — утверждают, что мы были интернированы. Позднее, уже в Грязовце, я именовался следующим образом: бывший подхорунжий бывшей польской армии на положении военнопленного.

Нас часто вызывали на так называемые допросы. Надо признать, что работали энкавэдэшники очень много — практически 24 часа в сутки. Вызова на допрос можно было ждать в любое время суток. Вызывал нас всегда вахтер4, которого мы звали Леоном. С ним связан один забавный случай. Мы играли в карты, что, разумеется, было запрещено, поэтому, как только он появлялся, звучали слова «Леон идет» — и мы прятали карты. Он, конечно, догадывался, чем мы занимаемся, и однажды решил над нами подшутить. Вошел неожиданно — мы, не заметив его, преспокойно продолжали играть и вдруг услышали: «Ну, Леон идет, а вы что?» К счастью, он был человек порядочный, и обошлось без последствий. Был еще в лагере один капитан НКВД с типично польской фамилией, который тоже неплохо к нам относился. Он был кем-то вроде интенданта5. Помню, как-то он приказал нам с отцом навести порядок на продовольственном складе. Мы украли немного яблок, баночку икры и банку масла. Добычу притащили в нашу келью. Как нетрудно догадаться, за этот «грех» мы расплатились несварением желудка.



Рядовые солдаты НКВД были на редкость темные и недалекие. Они старались хорошо к нам относиться, но не понимали, что поляки это народ, даже в тяжелейших ситуациях не теряющий чувства юмора. Время от времени мы подстраивали этим «дубинам» разные каверзы. Помню один такой случай. Молодой поручик, врач, поспорил с товарищами, что принесет им калитку от главных ворот, к которым запрещено было приближаться. Он предложил мне поучаствовать в этой эскападе. Врач этот был еврей. Очень веселый, симпатичный кадровый офицер. Я спросил, как он собирается это сделать. Он сказал: «Предоставь все мне, я буду с ним разговаривать» (речь шла о часовом).

Я пошел с ним. Он сказал солдату, что начальник приказал ему починить калитку, поэтому он должен ее забрать. Часовой помог нам взвалить калитку на плечи, и мы принесли ее туда, куда поручик и обещал. Немножко поскребли осколком стекла и отнесли обратно. Спор был выигран.

Но перейдем к допросам. Меня прикрепили к следователю, еврею, по фамилии Сироткин (он так примерно и выглядел, росту в нем было около 150 сантиметров). Во время допросов на столе перед ним лежал маузер; меня сажали в некотором отдалении. Допросы проходили примерно так: каждый раз у нас спрашивали основные анкетные данные. Затем следовал вопрос, на который не все наши офицеры могли ответить, поскольку просто его не понимали. Вопрос звучал так: «Сословие?» Речь шла о социальной принадлежности допрашиваемого: дворянин, мещанин, крестьянин. Я говорил, что у нас такого деления не существует. Независимо от происхождения, ко всем обращаются «пан такой-то». У меня Сироткин спросил: «А сколько у вас было земли?» Я ответил: «У меня была земля — в горшках на подоконнике». Я был молод, неопытен и не осознавал серьезности ситуации. К счастью, я легко отделался: за неуместные шуточки мне был устроен только сильный разнос.

На письменном столе Сироткина я в тот раз заметил кое-что, заслуживающее внимания. Там лежал документ с гитлеровской свастикой и надписью «Polizei Presidium Kattowitz». Выйдя с допроса, я отправился на поиски кого-нибудь из силезцев, который тоже был бы «прикреплен» к Сироткину. Один такой нашелся. Как оказалось, он был председателем Союза офицеров запаса в Катовице. Поговорив с ним, я понял, какой дьявольский договор заключили между собой два наших соседа, и мне стало ясно, что спецслужбы этих двух стран сотрудничают.

А вот еще один пример, доказывающий, как тщательно собирали о нас сведения. Как вам известно, я рос в Гдыне. Это мой любимый город. А море — моя вторая, после лошадей, любовь. У отца было много друзей среди моряков; благодаря этим знакомствам иногда и мне кое-что перепадало. В начале 30-х годов в Гдыню прибыли с визитом советские военные корабли. Эскадру возглавлял крейсер «Марат», помнивший еще царские времена. Его можно было посещать. Отца пригласили на крейсер; он взял меня с собой. Во время одного из допросов Сироткин показал мне фотографию, запечатлевшую мое пребывание на корабле! И коротко прокомментировал: «Ты шпион». — «Какой я шпион — мне тогда было двенадцать лет!» Так я узнал, что у нас шпионской деятельностью занимались даже двенадцатилетние дети. Мои слова о том, что русские сами приглашали желающих на корабль, похоже, его не убедили. Подозрительным казалось Сироткину и мое знание русского языка. Ему было трудно понять, как можно в девятнадцать лет хорошо владеть чужим языком. Разумеется, я не сказал ему, что обязан этим родителям, которые, желая то или иное от меня скрыть, говорили между собой по-русски. Свалил все на возможность изучения русского языка в школе. Множество «подозрительных» фактов и моя время от времени прорывавшаяся язвительность однажды разозлили Сироткина, и он дулом своего маузера ударил меня по лицу. И выбил зуб в нижней челюсти. На следующем допросе он за этот инцидент извинился.

— В лагере находились также представители польской аристократии.

— Да, у нас было три князя: Любомирский, Мирский и Радзивилл. Их освободили. За них ходатайствовали три правящих европейских династии. Англичане вытащили из лагеря Радзивилла, румыны — Мирского, а итальянцы — Любомирского. Я знаю это точно со слов самого Радзивилла, с которым встретился в Лондоне. А тогда в Козельске я видел, как они уезжали и комбриг Богомолов любезно приглашал их сесть в свой личный автомобиль.

— Какое было настроение у пленных, как выглядела ваша повседневная жизнь?

— Настроение в целом было подавленное. Высшие офицеры сидели с нами, вернее, им были выделены отдельные помещения, но день мы проводили вместе. Никаких специальных разграничений не было. Даже в баню офицеры ходили с нами. Там я, в частности, встретил генерала Богатыревича. Были в лагере несколько офицеров из нашего полка: майор в отставке Вильгельм Святолдыч-Кисель, капитан казначей Хонсадко, мой отец и я.

Из высших офицеров с нами сидели генералы Богатыревич, Минкевич, Сморавинский, Волковицкий и контр-адмирал Черницкий. Было в лагере около ста полковников и несколько сотен майоров.



Как я уже упоминал, настроение было очень подавленное. По лагерю кружило огромное количество слухов относительно нашей дальнейшей судьбы и того, что происходит на свете. Слухи разносило так называемое информационное агентство ООС («один офицер сказал»). В основном известия распространялись в очереди за кипятком. В нашем распоряжении были два крана, торчащие из стен двух церквей; из них едва капала горячая вода, которой мы заливали выдаваемый нам «фруктовый» чай. Чтобы набрать нужное количество воды, требовалось немало времени, так что мы много чего успевали услышать.

— В лагере была одна женщина, дочь генерала Довбор-Мусницкого...

— Да. Поручик авиации Левандовская. Тут я должен заметить, что летчики всем нам внушали большое уважение. Они всегда держались вместе, сплоченной группой; одежда их отличалась безукоризненной чистотой. Надо, впрочем, сказать, что столь же сплоченно держались и кавалеристы. Другое дело пехота: офицеры-пехотинцы не так хорошо знали друг друга, как летчики и кавалеристы. Была еще в лагере небольшая группа моряков из пинской флотилии. Я хорошо помню летчиков и пани Левандовскую. Нам всем очень импонировало их поведение и солидарность. Мы видели, как другие летчики, когда пани поручик отправлялась в отхожее место, окружали ее плотной стеной.

— Моральный облик польского солдата в плену — как бы вы могли его определить?

— Как и в каждом обществе, так и в лагере — а нас ведь там насчитывалось несколько тысяч — люди были разные, с разными характерами, и вели себя по-разному. Но в целом можно сказать, что польский солдат в неволе держался с большим достоинством, как и надлежит солдату-патриоту, верному защитнику отечества. Гордые полячишки.

Нашлось, правда, в лагере несколько человек, которые, объединившись, написали письмо в немецкое посольство, завершив его фашистским приветствием «Heil Hitler!» и «украсив» своими подписями. Они просили немцев вызволить их из лагеря. Насколько я знаю, это были поляки немецкого происхождения, владельцы поместий. Об этом письме нам рассказали советские. Конечно, с умыслом; комментарий их был таков: «Такие у вас офицеры». Группка эта оказалась в изоляции; попытка разбить единство пленных не удалась.

— Помните ли вы какое-нибудь событие, связанное с отмечанием патриотических праздников и т.п.?

— Это было, разумеется, запрещено. Праздники отмечались в узком кругу с соблюдением строжайшей конспирации. В церквях — я это знаю по рассказам — празднования носили несколько более широкий характер. Нам, живущим в кельях, труднее было что-либо организовать. То же касалось религиозной жизни. Я помню только одну конспиративную «сходку» по случаю годовщины 11 ноября6.

— Как обстояло дело с перепиской с родными?

— Нам разрешалось раз в месяц отправлять одно письмо или открытку. Все пользовались этой возможностью. Я писал матери в Варшаву. В частности, послал ей свой карандашный портретик, нарисованный знакомым по Гдыни архитектором — поручиком запаса С. Гарлинским. Письмо с этим портретом до матери дошло, но от нее ни я, ни отец известий не получили.

— 28февраля 1940 года вам исполнилось девятнадцать лет... Этот день навсегда останется у вас в памяти...

— Да. У меня есть незабываемая реликвия. В тот день отец вручил мне подарок: барельеф Остробрамской Богоматери, вырезанный на куске доски, отломанной от нар. На обороте он написал: Козельск 28 II 1940. Барельеф этот сделал он сам.

— Что тогда отец вам сказал?

— Не было никаких слов. Мы просто крепко обнялись. Тогда я впервые увидел на глазах у отца слезы. Впоследствии я понял, насколько символичным было это событие. Я уцелел. И барельеф уцелел, несмотря на многочисленные обыски. Для меня это сейчас — самая драгоценная реликвия.

— Общеизвестно, что незадолго до ликвидации лагеря там провели своего рода анкетирование. В анкете были вопросы типа: «Что бы ты сделал, если бы тебя освободили?»

— Была какая-то анкета, но в нашей группе ее полностью проигнорировали.

— С 3 апреля 1940 года начинается разгрузка лагеря. Что говорили об уходящих эшелонах?

— Домыслы строились самые разные. Говорили, что нас вывозят то ли для передачи немцам, то ли на территорию бывшей Польши. Никто не предвидел трагедии. Иногда обсуждали третью возможность: отправку на восток. Интересный эпизод произошел перед самой отправкой моей — последней — группы. Нам было приказано сжечь груды уже облитых керосином бумаг — письма и открытки узникам Козельска от их родных в Польше. Стало быть, корреспонденция из Польши приходила, только нам ее не отдавали.

— Ваш отец уезжает в предпоследнем эшелоне 11 мая 1940 года. Вы не хотели, чтобы вас разделили...

— На поверке 11 мая зачитали фамилии лиц, предназначенных к отправке. Когда прозвучало: Гожеховский Генрик Генрикович, — я спросил: «Отец или сын?» На минуту воцарилась тишина, а потом я услышал: Все равно. Давай отца. Мои просьбы, чтобы мне разрешили ехать с отцом, ни к чему не привели. Отец успел сказать: «В случае чего позаботься о матери». Словно предчувствовал... Я же тогда не понимал, что слова энкавэдэшника «Все равно. Давай отца» — для меня означали жизнь, а для отца — ужасную смерть.

Источник: http://www.katyn-books.ru/library/katyn-svidetelstva-vospominaniya4.html
Tags: Польша, СССР, война, жизнь, история, плен, смерть, судьба
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 3 comments