elena_2004 (elena_2004) wrote,
elena_2004
elena_2004

Categories:

"..я спросил: «Отец или сын?» ... а потом я услышал:"Все равно. Давай отца." (3)

— Я охотно расскажу о жизненном пути моего отца, тем более что его биография необычайно интересна.
Родился он в 1892 году в Варшаве. Закончил там реальную гимназию, а затем — в Пулавах — сельскохозяйственное училище. Собирался заняться коневодством. К сожалению, нужно было сперва отслужить в царской армии. Отец служить вовсе не рвался и просто-напросто убежал. Довольно далеко — аж на Кавказ; впрочем, и до него многие так поступали. Там он поступил на службу в Кавказскую туземную конную дивизию, которая в царской армии пользовалась особыми привилегиями. Солдаты дивизии имели право на повседневное ношение мундиров и оружия и не обязаны были жить в казармах. Всем выдавались погоны с указанием воинского звания. У каждого были собственные лошадь и упряжь. И по своей структуре дивизия отличалась от обычных частей царской армии. Отцу, разумеется, грозили наказанием за уклонение от обязательной воинской повинности, но он выкрутился, сославшись на то, что как шляхтич (дворянин) имеет право выбирать род войск и выбрал именно эту дивизию. Вначале он был есаулом, потом — подпоручиком. Поселился среди ингушей в ауле и очень с ними сжился. Впрочем, он и внешне походил на кавказца. И язык быстро выучил.
До 17-го года отец участвовал в боях с австрийцами. Был награжден орденами Св. Георгия и Св. Анны «за личную отвагу». После революции дивизия была разбита большевиками. Отец пытался пробраться на польские земли, но был задержан и оказался на знаменитой Лубянке.
Там произошло событие, оказавшее влияние на его дальнейшую судьбу. По распоряжению тюремного начальства отец распиливал колокола с церквей и костелов, реквизированные большевиками для военных целей. В какой-то момент, то ли поранившись, то ли ударившись, он крепко выругался по-польски. Это услышал проходивший мимо чекист с бородкой клинышком. Остановившись, он спросил: «Ты поляк?» — «Поляк», — прозвучало в ответ. «Фамилия?» — «Гожеховский». Это заинтересовало чекиста. «А брат у тебя есть?» — спросил он. «У меня два брата», — ответил отец. «А брат Ян есть?» — «Есть». — «Был у него псевдоним Юр?» — «Да».
Оказалось, что этот чекист — Дзержинский; на каком-то этапе своего жизненного пути он столкнулся с моим дядей Яном Юр-Гожеховским, легендарным руководителем акции по освобождению десяти заключенных из варшавской тюрьмы Павяк7. Потом Юр избрал своей целью борьбу за независимость в рядах ППС8, а какую дорогу избрал Дзержинский, нам известно.
На Лубянке же пересеклись пути моих родителей. Мать — полька по отцу и ингушка по матери — тогда пела в одном из московских театров. У нее был чудесный голос. Несмотря на увечье (после полиомиелита одна рука у нее осталась парализованной), она выступала даже в роли мадам Батерфляй. Как певицу ее высоко ценила Надежда Крупская.

Мать занималась благотворительной деятельностью в составе Комитета помощи заключенным; благодаря этому она и познакомилась с моим отцом. Обвенчались они, когда отец еще сидел. После его освобождения они поселились на Арбате.

Еще несколько слов о матери. Она была замечательная женщина, всей душой привязанная к Польше и много делавшая для ее блага. Во время Второй мировой войны она была солдатом Армии Крайовой9, после войны — профессором Лодзинской музыкальной академии. А до войны она основала музыкальное училище в Гдыни и преподавала сольное пение в консерватории в бывшем Вольном городе Гданьске. Ее очень ценили в польских музыкальных кругах, и у нее было много друзей среди наших знаменитых певцов.

Когда родители выразили желание вернуться из Советской России в Польшу, им это удалось благодаря заступничеству двух вышеупомянутых «покровителей»: их обменяли на Карла Радека и его жену. Обе пары, встретившись на пограничном посту в Малашевичах, любезно раскланялись.

Вернувшись, отец вступил в польскую армию и участвовал в войне 1920 года10. Потом служил кадровым офицером — вначале в 4-м полку конных стрелков, а затем в 16-м уланском полку, впоследствии получившем имя генерала Густава Орлич-Дрешера. В 1930 году он был демобилизован по состоянию здоровья и вышел на пенсию. Тогда-то мы и переехали из Быдгощи в Гдыню. В это время мы тесно общались с братом отца Юром и его женой Зофьей Налковской11.

Уйдя с военной службы, отец работал в фирме, занимавшейся экспортом угля. Однако он не порывал связи со своим полком (как и однополчане с ним). Вернулся он в полк добровольцем в конце августа или начале сентября 1939 года. О дальнейшей его судьбе я уже рассказывал. Прощаясь с отцом в Козельском лагере, я не думал, что мы расстаемся навсегда. Я постоянно о нем расспрашивал и ждал каких-нибудь вестей. Весть, к несчастью, пришла трагическая — только в мае 1943 года, да и то по немецкому радио.

Грязовец: перемены и трагическое известие

— Вскоре после отправки вашего отца из лагеря вы также уезжаете из Козельска вместе с остававшимися там пленными...

— Сейчас я знаю, что это было 12 мая. Нас отвезли на грузовиках на станцию и загнали в тюремные вагоны. Эти вагоны, похожие на пульмановские, разделены были примерно так: две трети по ширине занимали шестиместные отсеки с лежачими местами. Нас в каждом таком отсеке сидело 8 — 10 человек. Окна были до половины закрашены. Наверху — форточка, зарешеченная снаружи. Вначале энкавэдэшники обращались с нами прилично, но на станции Гнездово, куда нас привезли, при выгрузке из вагонов пустили в ход винтовочные приклады. Нас загнали на грузовик. Посадили на пол, спиной по направлению движения, друг у друга между колен. Усадить старались как можно теснее. На крыше кабины сидел энкавэдэшник с ППШ12.

Нас привезли на территорию туберкулезного санатория для детей сотрудников НКВД. Из окон виден был редкий сосновый лесок. Сейчас, когда я прочел столько описаний, мне кажется, что это был козьегорский лесок. Если б я знал, что там упокоились бренные останки моего отца... Рядом с санаторием находился роскошный особняк коменданта. Мы жили в каких-то бараках. Нас обыскали — довольно поверхностно. Забрали все, что еще можно было забрать из уцелевших раньше вещей.

— Но барельеф Остробрамской Богоматери уцелел...

— Да, и сегодня я уверен, что это был знак Ее покровительства. Тогда я этого не понимал. К досочке относился просто как к памятному подарку. После обыска нас прикладами загнали в бараки, где стояли двухэтажные нары.

— Тут что-то не совпадает. В других рассказах фигурирует Павлищев Бор и потом — отправка в Грязовец. Вы же об этом месте не упоминаете, хотя говорите, что были около Катыни...

— Сейчас мне трудно сказать, был ли я в Павлищевом Бору. Не помню места с таким названием. Мои наблюдения и то, что я читал о месте казни, свидетельствуют, что это было где-то поблизости. Была также станция Гнездово.

— Вы встретили своих товарищей?

— Точно не помню, но, кажется, они уже там были. Да, там были люди и из Старобельска, и из Козельска, — может быть, их привезли не сразу, а некоторое время спустя.

— Это все же скорее указывает на Павлищев Бор.

— Возможно, не стану спорить. Мы просидели там какое-то время. Кормили нас плохо. Был уже июнь, когда нас собрали и объявили, что сейчас мы услышим интересную новость. И действительно, через мегафон мы услышали речь маршала Петена; с французского ее синхронно переводил ротмистр запаса граф Юзеф Хуттен-Чапский13. Петен объявил о капитуляции Франции. Тогда же нам сообщили об увеличении продовольственного пайка. Офицеры с этого дня даже начали получать белый хлеб. Давали также сахар.

Кроме того, стали искать маляров для покраски бараков. За это обещали лучше кормить — супом со дна котла. Несколько подхорунжих — в том числе и я — решили поработать и принялись за дело. Работая, мы видели за проволочным ограждением бараков старичка, очень похожего на одного из описанных в «Катынском преступлении»14 свидетелей преступления, жившего неподалеку от Козьих Гор. Он внимательно к нам присматривался. Однажды он приблизился к проволоке и сказал: «Ну вы счастливцы». Ничего больше он сказать не успел — его отогнали. А вскоре и наша работа закончилась...

— Спустя несколько дней вас вывозят в Грязовец...

— Лагерь в Грязовце, куда мы попали, вероятно, в конце июня, размещался в бывших монастырских строениях. Там было одно большое помещение, в котором сидели младшие офицеры и подхорунжие. Было также несколько штатских. Среди них — старичок еврей, владелец лесопилки, попавший в лагерь из-за своих высоких сапог (значит, офицер). А также — что забавно — двое заключенных из тюрьмы Святого Креста15. Их пригнали пешком в Ровно, а там отпустили. К приходу русских они успели обзавестись украденными у охраны мундирами и высокими сапогами. Что было дальше — понятно: смотри выше.

— Почему вы говорите о них с такой иронией?

— Потому что это чистый гротеск. Звали их Жук и Лещук. Лещук вскоре умер от туберкулеза, а Жук, как я слыхал, погиб под Монте-Кассино16 в чине капрала. Что любопытно, раньше оба были диверсантами. В 20 — 30-е годы они переходили с советской стороны на польскую и организовывали там диверсионные банды. Устраивали налеты на почтовые отделения, полицейские участки, поместья и т.п. Грабили что под руку попадалось. Потом возвращались. «Экспедиций» таких было несколько — и всегда по заказу. Наконец их поймали. «Отбившие» Лещука и Жука соратники их заслуг не признали. Остальное известно.

Держали их вместе с нами. У меня были с ними хорошие отношения, и они мне все это рассказали. Жук, кстати, научил меня писать все, что я хочу, так, чтобы никто другой этого прочитать не смог. Следуя его указаниям, я написал матери открытку молоком, где говорилось о таких вещах, которые лагерная цензура ни за что бы не пропустила. Я попросил маму читать мою открытку над керосиновой лампой: от тепла на бумаге проступали буквы. К сожалению, первым эту открытку прочитал я сам, после того как вернулся. Оказалось, что коричневые буквы проступили на листке только во время Варшавского восстания, когда на чердаке, где хранилась открытка, из-за пожара повысилась температура.

— Сколько вас было в Грязовце до того, как туда привезли литовскую группу?

— Около четырехсот.

— Там вы встретили много товарищей по Козельску.

— Да, нас наверняка было больше, чем старобельских. Но точными подсчетами мы тогда не занимались.

— Кто из находившихся в Грязовце вам больше всего запомнился? Ведь это был цвет польской интеллигенции, чудом избежавший уничтожения, о чем вы тогда еще не знали.

— Я мог бы прежде всего перечислить многих моих товарищей подхорунжих, но, мне кажется, вас больше интересуют высшие офицеры и то, что тогда в Грязовце вокруг них происходило.

— Разумеется. Узкие рамки нашей беседы не позволяют полностью охватить тогдашние ваши переживания — приходится ограничиваться фрагментами.

— В первую очередь хочется назвать генерала Волковицкого, пользовавшегося большим уважением даже у русских. Этот герой Цусимского сражения был нашим высшим авторитетом, и со всеми своими повседневными проблемами мы обращались к нему.

— Вы упоминали многих других офицеров — как действительной службы, так и запаса, — в том числе полковников Гробицкого, Шарецкого, Семицкого, Букоемского, подполковника Берлинга, капеллана майора Кантака; все они также пользовались большим авторитетом. Был среди них и ротмистр Юзеф Хуттен-Чапский, впоследствии ваш друг, нарисовавший ваш портрет.

— Да, все верно, но надо помнить, что атмосфера в Грязовце была особой: сказывалась и большая стабильность, и большая длительность пребывания. Это был в некотором смысле «нормальный» период лагерной жизни.

— Вот именно: чем вы занимаетесь в это время? О чем разговариваете? Как себе представляете будущее?

— Мы знали: что-то с нами должны будут сделать — нельзя же держать нас здесь до бесконечности. И ход войны может по-разному повернуться — на это мы тоже рассчитывали. В общем, появились кое-какие надежды. В это время у меня состоялся разговор с майором НКВД Александровичем, сыном поляка и уроженки Кавказа (как моя мать); он прекрасно понимал по-польски. Разговаривал он со мной очень приветливо. Я спросил, что с нами собираются сделать. И узнал, что нас надеются «перековать» в коммунистов.

— Это касалось только тех, кто «поддался», — Берлинга, Букоемского, Вихеркевича и прочих (ошеломительна их «многочисленность» — в пределах десятка), которые вскоре переместились в знаменитую «виллу блаженства»?17

— Сейчас нам легко давать такие оценки, но нельзя забывать, что мы не владели ситуацией, а они — как солдаты — готовы были заплатить любую цену, лишь бы их отправили воевать. Конечно, то, что было потом, бросает на них тень, но тогда ad hoc18 осуждать их было нельзя. Впрочем, если говорить о Берлинге19, то звание полковника ему присвоил генерал Сикорский20, а начальником эвакуационной базы в Кисловодске назначил Андерс21. Можно, вероятно, упрекать Берлинга в том, что происходило впоследствии, но его поведение как командующего под Варшавой и реакция на Варшавское восстание отчасти его реабилитируют. Да и в то время желание помочь Польше и вернуться на родину можно было — как это делал он — измерять в километрах. Видимо, Берлинг не понимал игры, которая тогда уже велась. После войны я много раз с ним беседовал — то, что я от него услышал, и то, что за это время успел увидеть, не позволяет мне его осуждать. У меня есть право высказывать свое мнение: я ведь наблюдал за всей этой группой, а с Берлингом еще и разговаривал. К Букоемскому было не подступиться, да и само его появление в лагере с чемоданами, мебелью и серебряными сервизами вызывало недоверие. Берлинг ходил по лагерю в штатском — в кожаном пальто и берете: в таком виде его взяли. Могу утверждать, что никакой агитацией он в лагере не занимался; с молодежью, во всяком случае, никогда на эту тему не заговаривал — а ведь молодых агитировать было бы, думаю, легче всего. А вот, например, подхорунжий Борковский, врач-стоматолог, был ярым коммунистом. Он вырезал барельеф Ленина, организовал красный уголок. В его группе были, в частности, Леопольд Левин22, несостоявшийся поп Пугавко — после войны секретарь комитета партии в Белостоке, Пискунович — неприметного вида белорус, и еще несколько человек. Туда входили также поручик З. Вихеркевич и летчик, подхорунжий запаса З. Квичала. Последний, впрочем, принадлежал к этой группе только формально. Едва став пилотом в русской армии, он немедленно вместе с самолетом «смылся» в Персию. И тут, в польской армии, был разжалован за прежнюю линию поведения. Потом его переправили в Англию, где он вначале служил в Дувре в зенитной артиллерии, а затем опять стал летать. После войны вернулся в Польшу; служил инструктором и погиб в авиакатастрофе.

— Кстати, неплохо было бы познакомиться с воспоминаниями Берлинга. Известны лишь небольшие их фрагменты, а то, что говорит его жена, сплошь и рядом вызывает серьезные сомнения и сильно смахивает (как это было в случае с женой генерала Соснковского) на «подделку».

— Вы наверняка во многом правы. После войны мы с Берлингом неоднократно встречались. Я видел, как за ним следили, когда он работал в министерстве госхозов. Сам же Берлинг — судя по тому, как он общался и разговаривал с людьми, как старался помогать солдатам независимо от того, где они сражались: на западе или на востоке, — мог вызывать только доверие.

— Незадолго до начала немецко-советской войны к вам присоединяются офицеры из лагеря Козельск II, которых привезли туда из Литвы после ликвидации вашего лагеря и занятия Литвы русскими. Здесь вы тоже встречаете знакомых. Один из них — гдыньский журналист, карикатурист, впоследствии известный московский агент-диверсант, автор адресованного советским властям знаменитого «Мемориала» Миколай Арцишевский. Очень яркая личность.

— Я знал его еще до войны. Действительно, очень яркая личность — яркая, но не очень светлая (если не сказать: отнюдь не светлая). До войны он был редактором независимой газеты «Торпеда» в Гдыни; вместе с Артуром Свинарским редактировал «Курьер Балтыцки». Хороший карикатурист. Блестяще владел французским и русским. Был офицером запаса батальона морских стрелков в Тчеве. О своем интернировании в Литве рассказывал всякий раз по-разному.

— В энциклопедии Второй мировой войны сказано, что он принимал участие в обороне Варшавы.

— Как он пробрался из Тчева в Варшаву, а потом в Литву — понятия не имею. На героя он не был похож, а уж на такого великого героя, каким его представляет энциклопедия, и подавно. Он был внуком губернатора Финляндии — при царе, естественно. Из его родных в живых осталась только сестра. Она сейчас живет в Познани.

— По версии энциклопедии, он тогда был капитаном...

— Я его помню поручиком; когда и кто произвел его в капитаны, не знаю.

— Говорят, что в казематах гестапо он умирал уже советским генералом.

— Генералом он точно не был. Еще жив один из членов его группы, сброшенных летом 1941 года в Польшу, — инженер Тадеуш Жупанский. Он живет в Варшаве и наверняка мог бы рассказать много интересного о Коле и его группе. Жупанский был одним из директоров фармакологического предприятия «Польфа» в Тархомине. Группу будущих «парашютистов» Арцишевский собрал в Грязовце или — что весьма вероятно — еще в Козельске II, поэтому нельзя сказать, что туда вошли случайные люди. Возможно, именно благодаря этому ему затем удалось проделать довольно основательную диверсионно-разведывательную работу.

— Действительно: Грязовец — если говорить о происхождении находившихся там пленных и их политической ориентации — представлял собой пеструю мозаику. «Черных овец», однако, в результате там оказалось очень немного. Расскажите, как вы встретились с Колей Арцишевским? Организовывать группу он наверняка начал еще в Козельске — ведь уже там он заработал репутацию агента НКВД.

Эта репутация сохранилась и в Грязовце. Я встретил его вскоре после приезда в составе очередной группы пленных. Мы строили для них навесы, под которыми можно было спать. Во время работы я и увидел Колю. Подошел к нему, поинтересовался, что он тут делает. Он завел со мной разговор (у него была характерная аристократическая картавость), спросил про родителей, которых очень хорошо знал, — в общем, говорили о том, о чем обычно говорят в таких случаях.

Мимо проходил незнакомый офицер; увидев, с кем я беседую, он сплюнул и сказал: «Тьфу, с кем вы разговариваете, подхорунжий...» Признаться, такая реакция меня несколько удивила. Я спросил у Коли, в чем дело, — он уклонился от прямого ответа. Впрочем, вдаваться с ним в долгую дискуссию мне не хотелось — у меня на то были свои причины, не имеющие отношения к политике... Он только обратился ко мне с просьбой. Как будто предчувствуя, что я попаду в Англию, сказал, что хочет написать письмо президенту Рачкевичу23, и попросил это письмо ему передать. Я согласился с условием, что письмо не будет запечатано и я буду знать, что там написано. Вскоре он дал мне письмо. Полностью содержания я не помню, но главная мысль примерно была такова: Арцишевский выполнил обещание, данное им президенту. Кроме того, он как бы оправдывал свои поступки.

— Вы вручили это письмо президенту?

— Нет. После так называемой амнистии я вручил его начальнику II отдела в Куйбышеве. Какова была дальнейшая судьба письма, не знаю.

— Находясь в Грязовце, вы стараетесь раздобыть информацию об отце...

— Да, я спрашивал, где находится мой отец, у майора НКВД Александровича, который после Козельска также оказался в Грязовце. Вначале он давал очень уклончивые ответы, но в конце концов сказал: «Оставь, молодой человек. Туда, где твой отец, ты всегда успеешь». Тогда я просто не мог его понять. У меня и мысли не возникало, что их убили. Узнать правду мне предстояло только через два года.

— Какие предположения высказывали находившиеся в Грязовецком лагере поляки?

— Мы все думали, что они в других лагерях.

— Как выглядела повседневная лагерная жизнь? Чем она отличалась от прежней жизни?

—Прежде всего, быт там был хорошо организован — не сравнить с Козельском. Энкавэдэшники относились к нам прилично. Никаких допросов не устраивали. Кормили три раза в день — конечно, ничего особенного не давали, но выжить можно было. Единственное, что русские от нас требовали, — это поддерживать в порядке лагерное хозяйство. Я, например, ездил на лесозаготовки. Мы валили деревья, обрубали сучья и толстые ветки и отвозили их в лагерь. Кто-то обслуживал пекарню, кто-то — баню. Был также устроен красный уголок, то есть коммунистический клуб, о чем я уже упоминал. Приходили советские газеты и какие-то продажные польские газетенки. Все вместе функционировало будто по правилам концессии — в современном значении этого слова.

— А как выглядела ваша внутренняя, конспиративная жизнь?

— Как вам известно, среди офицеров в Грязовце была большая группа выдающихся польских интеллектуалов, профессоров высших учебных заведений и т.п. Мы — группа молодежи, около 60 человек — обратились к ним с просьбой: читать нам лекции. Они согласились. Помню лекции по следующим дисциплинам: профессор Шарецкий — медицина и гигиена; профессор Сеницкий — архитектура интерьера; профессор Комарницкий — международное право; полковник Гробицкий — военное дело; доктор Гутовский и профессор Мисюро — внутренние болезни и спортивная медицина. Музыковедение читал всемирно известный музыкант Гжибовский, лауреат Шопеновского конкурса. В общем, самый настоящий лагерный университет. Мы собирались маленькими группами либо — в теплую погоду — на плацу, либо в каком-нибудь достаточно просторном помещении.

— А духовная жизнь? Были ведь священники...

— Да, был отец Камиль Кантак — гданьчанин, армейский капеллан, майор. Не помню, когда и откуда появился ксендз Пешковский. Какое-то время единственным священником в лагере был отец Камиль, известный также под именем Стефан. Подпольно проводились богослужения, уроки религии.

В Грязовце был только один священник: отец Камиль Кантак, иезуит, — лысый, небольшого роста, очень скромный человек, всегда готовый служить другим. Он был очень умен и обладал огромным запасом знаний чуть ли не во всех областях. В Пинске он преподавал в иезуитской школе. Мы ходили к нему исповедоваться. Делалось это тайно, во время прогулки.

Помню рождественскую мессу в 1940 году. Организовано все было великолепно. В самом большом помещении, где жили подхорунжие, на длинном, накрытом чем-то белым (не знаю уж, каким чудом это раздобыли) столе лежали сосновые веточки, принесенные «лесной» группой, в которой я работал. Для каждого был приготовлен рождественский подарок. Подарки были разнообразные, часто очень затейливые. Тогда любая мелочь доставляла радость. Помню, что в этом торжестве принимали участие все пленные. Даже «красный уголок».

— Как оно проходило?

— Мы знали, что свет гасят в 22 часа. Но в тот день уже в 21 час к нам пришел дежурный политрук Петухов. Разумеется, он увидел праздничный стол. Мы сидели на нарах и пели колядки. На столе был даже торт из белого и черного хлеба, политый растопленным сахаром. Елочка была украшена бумажными гирляндами. Изумленный энкавэдэшник заорал: «Что это такое?» Ответа не последовало. Он с минуту смотрел на нас, на елочку. Потом протер глаза и сказал: «А, черт с вами, еб вашу мать».

Около полуночи отец Кантак отслужил рождественскую мессу. Служил он, лежа на одной из средних нар. Рядом с ним лежали министранты. Вино для причастия было приготовлено из перебродившей рябины с сахаром, облатки испечены в лагерной пекарне. Большинство из нас причастились. Святые дары передавали с нары на нару.

— Как вы узнали о начале войны? Ведь немецкие бомбардировщики в ваших краях не появлялись.

— Зато — спустя некоторое время — стали появляться газеты. Из них мы узнали о «германских фашистах», «заклятом враге» и т.д.

— Это пробуждало в вас определенные надежды...

—Да, поначалу мы думали, что нас захотят взять в Красную Армию. Так думал и Берлинг, который в начале войны еще был с нами. Кое-кто рассчитывал на большее. К числу последних принадлежал, в частности, полковник (впоследствии генерал) Гробицкий, очень, кстати, интересная личность. До войны его как эндека24 уволили из армии. Уже как гражданское лицо он едет в Тегеран и там работает на польскую разведку против СССР. Перед самым началом войны возвращается на родину, где в сентябрьской кампании командует бригадой. Это наводит на определенные размышления. Действительно, трудно уловить логику в производившейся НКВД селекции: почему одних пленных отправляли на расстрел, а Другим даровали жизнь? Среди последних было много ярых антикоммунистов, о чем русские прекрасно знали. И тем не менее им была дарована жизнь. Я полагаю, мы все были обречены на уничтожение, и только окончание войны во Франции и ее капитуляция заставили русских изменить решение.

Упомяну еще о том, что советские знакомили нас со своей культурой. Возможно, это было вступлением к нашему «обращению» в коммунистическую веру. Помню один театральный спектакль. Ставили знаменитого «Овода». В ту минуту, когда играющий Овода актер начал топтать крест, мы все как один встали и покинули зал. Комендант лагеря не растерялся — увидев, что происходит, он объявил: «Можно выйти покурить».

— А как выглядело ваше первое соприкосновение с новой ситуацией, возникшей после заключения подписанного Сикорским и Майским соглашения?

— Нас всех созвали на поверку. Появился высокого ранга офицер НКВД, встал перед нами, отдал честь и сказал: «Господа офицеры и рядовые, имею честь представиться. Я командир наружной военной охраны лагеря». Он сообщил, что на следующий день приедут польские офицеры — представители нашего командования. И добавил, что вскоре мы начнем совместную борьбу с немцами. Назавтра появился польский генерал, на наш взгляд довольно странно и смешно одетый. Генеральская фуражка, мундир, более светлого тона бриджи, высокие шнурованные башмаки, в руке стек. Это был руководитель польской военной миссии генерал Шишко-Богуш25 Второй генерал — опирающийся на палку, с явными следами пребывания в тюрьме, — выглядел гораздо скромнее. Это был Андерс. Нам зачитали первый в этот день приказ. Звучал он примерно так: «С сегодняшнего дня бывший лагерь военнопленных переименовывается в первый лагерь польской армии на территории СССР. Комендантом лагеря назначается бригадный генерал Волковицкий, начштаба и заместителем коменданта — полковник Гробицкий и т.д.» Меня назначили ординарцем и переводчиком при штабе. Итак, мы стали армией со всеми вытекающими отсюда последствиями. Оружие нам передал НКВД, покинувший лагерь. Паек мы получили такой же, что и советские солдаты.

— Вам не суждено было долго пробыть в первом лагере создающейся польской армии...

Да, этот период был действительно очень недолгим. Вскоре в составе группы из сорока человек я оказался в Куйбышеве. Там находилась Ставка верховного главного командования нашей армии и формировалось посольство. Я по прежнему выполнял обязанности переводчика. Кстати, по рекомендации полковника Гробицкого: он знал меня с детства и ему было известно, что я владею английским и русским языками; еще в Грязовце, когда нам не хотелось, чтобы другие нас понимали, мы с ним разговаривали по-английски.

— Как выглядело ваше окружение в Куйбышеве?

— Наш штаб помещался в бывшем дворянском особняке. Изо дня в день я наблюдал, как там идет работа. Помню советских офицеров связи, в частности Г.С. Жукова. Особенно хорошо мне запомнились офицеры связи западных союзников: полковник Казалет (погибший вместе с генералом Сикорским) и майор Хейзель.

Последний в 1947 году вывез из Польши Станислава Миколайчика26. Я знаю, что вы на это скажете. О бегстве нашего незадачливого премьера ходят разные слухи, но я уверен, что моя версия — подлинная. Миколайчик с помощью тогдашнего директора гдыньского отделения Объединенной Балтийской корпорации Хейзеля убежал из Польши на британском судне «Балтавия». Неделю или две спустя исчез сам Хейзель. Побег был организован совместными усилиями англичан и американцев. Могу показать из окна, где тогда стояла «Балтавия». По роду своих тогдашних занятий — маклер в пароходстве — я имел доступ к некоторой любопытной информации. Могу вас заверить, что эта информация не высосана из пальца.

— В Куйбышеве, находясь так близко к надежнейшим источникам информации, вы могли с легкостью узнать о судьбе отца...

— Надеялся узнать. Почти с самого начала там действовал Чапский — он собирал информацию и составлял списки пропавших офицеров. А я хорошо его знал. Я часто заходил к нему, просматривал списки, но никакой информации об отце не нашел. Как-то меня позвали к умиравшему от истощения офицеру из нашего полка, ротмистру Лукашевскому. Он тоже не смог ничего мне сказать. Он умер на моих руках.

— Случалось ли вам, как переводчику, участвовать в каких-нибудь интересных встречах в верхах?

— Да, один раз. На встрече присутствовали Берия, Вышинский, Хейзель, Казалет и наши штабные офицеры во главе с Андерсом. Никаких сенсаций не было. Прозвучал вопрос о пропавших офицерах. Ответ был таков: «Будем их искать».

—Какое впечатление на вас произвели Берия и Вышинский — люди, распоряжавшиеся жизнью и смертью других?

— Я тогда не отдавал себе отчета в том, что это за люди. Я был очень молод — мне едва исполнилось двадцать лет. Я решил, что Берия — еврей, хотя он был кавказец. Но они ведь тоже семиты. Вышинский говорил по-польски с очень сильным русским акцентом. Андерс по-английски не говорил, но хорошо владел русским — он ведь был царским офицером. Я исполнял только обязанности переводчика, не задавая вопросов и не встревая в разговор. Однако вскоре после этой встречи меня вызвал к себе начальник «двойки»27 полковник Мейер и сказал дословно следующее: «Ты еще слишком молод, щенок, для этой роли. Такому зеленому офицерику вредно знать слишком много».

— Итак, вы больше не служите в штабе. И что же дальше? Назначение в какую-нибудь из формирующихся дивизий?

— Нет. Я рвался заняться конкретным делом. А формирование армии, как я знал, займет еще какое-то время. Мне же не терпелось начать прямо сейчас, сию минуту. И я попросил направить меня на флот: я знал, что туда идет набор. К моей просьбе не отнеслись серьезно. А ведь я очень любил море. Подростком я сбежал из дома, нанялся на корабль и поплыл в Англию, где у нас были родственники. Удовольствие было колоссальное; я замечательно провел каникулы и приобрел матросский опыт. Поэтому в Куйбышеве я упорно добивался своего. Мне был устроен экзамен. Принимал экзамен капитан 1-го ранга Дзенисевич. Он был несколько удивлен, что я отвечаю на все его вопросы: судя по моему возрасту, от меня вряд ли можно было ожидать глубоких знаний. В конце экзамена я напомнил капитану, что мы до войны встречались и он знал моего отца. Сам капитан был тогда в ужасно плачевном состоянии. Его недавно выпустили из лагеря. Если бы во время экзамена он не упоминал некоторые факты, которые мне были известны и могли ассоциироваться только с ним, я бы, вероятно, его не узнал.

Я получил назначение на флот. Мне выдали паспорт, выездную советскую и въездную английскую визы. Пограничным пунктом был Мурманск. Направили меня на британский крейсер «Тринидад» матросом. Мы плавали в составе знаменитых конвоев, приходивших из Англии в Мурманск. На крейсере я обслуживал небольшое зенитное орудие. На палубу я поднялся 3 января 1942 года.

— Служба на этом корабле была трудной и очень опасной. Для вас она чуть не закончилась трагически...

— Мне не суждено было долго пробыть моряком. По прибытии в Англию я совершил еще два рейса на крейсере «Тринидад». Для англичан я оказался ценным приобретением, так как знал русский язык. В последнем моем рейсе мы охраняли конвой PQ 12. Тогда «Тринидад» был потоплен собственной торпедой из-за аварии управляющих механизмов, вызванной бомбардировкой крейсера. Я спасся чудом. Был ранен, попал в госпиталь. Потом на английском эсминце вернулся в Англию. Был признан негодным для службы на флоте и уволен из армии. Тогда я вступил в наш 1-й корпус28 и был направлен в зенитный полк. Командовал полком замечательный человек, храбрый солдат, пламенный патриот с легко запоминающейся фамилией — майор Борис Годунов. Наша задача была: оборонять участок побережья и готовиться к наступательным действиям. Впоследствии мы прошли весь путь с генералом Мачеком29: Франция, Бельгия, Голландия и Вильгельмсхафен.

— А что же с отцом?

— По прибытии в Англию (где я встретил нескольких однополчан) я должен был первым делом представить полковнику А. Погория-Зальчевскому рапорт о своем участии в сентябрьской кампании. Я описал обстоятельства уничтожения полкового имущества. Меня также попросили прочитать несколько лекций о России и условиях, в которых там формируется наша армия.

Проблема исчезнувших офицеров была по-прежнему актуальна. Ничего конкретного узнать так и не удалось. Но вот наступил апрель 1943 года, и немецкое радио передало трагическое известие. Все мы были потрясены до глубины души. Ведь это были наши товарищи по оружию. А сама мысль о том, что они были зверски уничтожены союзником наших союзников, еще больше усугубляла эту трагедию. Мы слушали коммюнике, в которых перечислялись фамилии идентифицированных жертв. Я все еще надеялся, что отца среди них не окажется, что он каким-то чудом уцелел и рано или поздно отыщется, живой и здоровый. Помню — это было уже в мае 1943-го — майор Годунов позвал меня послушать очередное сообщение. Назывались фамилии. И вдруг я услышал: «Поручик Генрик Гожеховский... Две зашитые в воротнике фотографии, мало разборчивые, и крест Виртути Милитари». Все сходилось. Фотографии и орден отец сам зашивал незадолго до отправки из лагеря...

Не знаю, что со мной тогда случилось. Не знаю, как я оказался за сотни километров от моей части в Лондоне. В себя я пришел через три дня. Позвонил в часть и сообщил, что возвращаюсь. Хотя шла война и мое трехдневное отсутствие было серьезным нарушением дисциплины, никакого наказания не последовало.

На этом завершается катынский путь тогдашнего подхорунжего, ныне поручика запаса Генрика Гожеховского. Ему довелось пережить страшную личную трагедию. Тогда, в мае, услыхав об идентификации останков отца, одного из тысяч польских офицеров — узников Козельска, Старобельска и Осташкова, — заплативших высочайшую цену за свою верную службу отечеству, он понял, что и ему была уготована та же участь. Только благодаря неисповедимой воле Провидения он остался жив. Его спасли слова энкавэдэшника: «Все равно, давай отца».

Источник: http://www.katyn-books.ru/library/katyn-svidetelstva-vospominaniya4.html
Tags: Британия, Германия, Катынь, Польша, СССР, война, жизнь, история, насилие, политика, революция, смерть, судьба
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 4 comments